…Она и теперь не согнулась, не поддалась горю, только поседела, и две большие, глубокие складки повисли над опустившимся ртом. Что—то мужское показалось в ее фигуре и выражении лица, как это бывает у очень больших стареющих женщин.
– Как же вас называть теперь? – сказала она с недоумением, когда мы встретились в садике перед домом и вошли в столовую, кажется, совершенно прежнюю, с желтым чистым полом и деревенскими половиками. – Вы же мальчиком были тогда. Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать?
– Только девять, Анна Степановна. А называйте Саня. Для вас я всегда буду Саня.
С первого взгляда она поняла, что я знаю о Володе, но долго не говорила о нем из того душевного такта, который – я это почувствовал – не позволил ей так сразу, в первые минуты встречи, заставить меня разделить с нею горе. Я сам что—то начал, но она перебила и быстро сказала: «Потом!»
– Что же вы, к нам? Надолго ли? Как я рада, что живы—здоровы!
– Ненадолго, Анна Степановна. Сегодня же улетаем.
– Морской летчик, в орденах, – оказала она, как будто вместе со мной гордилась, что я морской летчик и в орденах. – Откуда же теперь? С какого фронта?
– Сейчас с Новой Земли, а прежде из Полярного. Да прямо от Ивана Иваныча!
– Полно!
– Честное слово.
Анна Степановна замолчала.
– Значит, видели его?
– Да какое там видел! Мы встречаемся очень часто. Разве он не писал вам об этом?
– Писал, – сказала Анна Степановна, и я понял, что она знает о Кате.
Но мне не нужно было останавливать ее, как она остановила меня, когда я заговорил о Володе. Кто же глубже и сильнее, чем она, мог почувствовать мою тоску и волнение, – все, о чем я ни с кем не мог говорить? Она не утешала меня, не сравнивала своего горя с моим – только обняла и поцеловала в голову, а я поцеловал ее руки.
– Ну, как же старик мой? Здоров?
– Совершенно здоров.
– Стар уж стал служить, – задумчиво сказала Анна Степановна. – Ему тут легко с местным народом, на воле. А это не шутка – в шестьдесят один год военная служба. Можно, я друзьям сообщу, что вы прилетели? Как у вас время?
Я сказал, что время до ночи, и, поставив передо мной хлеб, рыбу и кружку самодельного вина, которое очень вкусно делали в Заполярье, она накинула платок, извинилась и вышла.
Да, это было легкомысленно с моей стороны – позволить Анне Степановне сообщить друзьям, что я прилетел. Не прошло и получаса, как легковая машина остановилась у садика, и я с удивлением увидел в ней весь свой экипаж. Стрелок и радист чему—то громко смеялись, а штурман в знаменитых на весь Северный флот широких парадных штанах сидел рядом с шофером и равнодушно пускал в воздух большие шары дыма.
– Саня, за нами прислал товарищ Ледков, – сказал он, когда я вышел. – Садись и едем к нему немедля. Мы позавтракаем у него, а потом…
– Какой товарищ Ледков?
– Не знаю. Высокая дама в платке приехала на аэродром и сказала, что за нами послал товарищ Ледков. Она вышла у окрисполкома.
– Ледков? Постойте—ка… ах, помню! Ну, конечно, Ледков!
Это был тот самый член окрисполкома, за которым мы с Иваном Иванычем некогда летали в становище Ванокан, где Ледков лежал, тяжело раненный в ногу. На ненецком Севере он был известен не меньше, чем знаменитый Илья Вылка на Новой Земле. Кстати сказать, совсем недавно в Полярном доктор рассказывал о Ледкове, каким он стал энергичным, смелым работником и как сумел в первые же недели подчинить всю жизнь огромного округа, с разбросанным кочевым населением, задачам войны.
– Между прочим, – сказал доктор, – он интересовался, нашел ли ты капитана Татаринова. Помнишь, когда мы ждали тебя с экспедицией – ведь он даже ездил в какие—то стойбища, опрашивал ненцев. По его сведениям, в одном из родов должны были храниться предания о «Святой Марии».
Нетрудно представить себе, что Ледков (я смутно помнил его и удивился, когда еще далеко не старый человек с крепким, точно сложенным из булыжников лицом и острыми китайскими усами, встречая нас, вышел на крыльцо окрисполкома) радушно принял нас в Заполярье. После обеда, на котором я произнес длинную речь, посвященную доктору Ивану Иванычу и его боевой деятельности на Северном флоте, мы поехали на лесозавод, потом в новую поликлинику и т.д. Везде мы что—то ели и пили, и везде я рассказывал об Иване Иваныче, так что, в конце концов, мне самому стало казаться, что без участия Ивана Иваныча зашита наших северных морских путей могла бы, пожалуй, потерпеть неудачу.
С глубоким интересом осматривал я Заполярье. Когда я уехал, городу едва пошел шестой год, Теперь ему минуло пятнадцать, и с первого взгляда можно было заключить, что он не потерял времени даром, в особенности, если вспомнить, что три самых дорогих года были отданы на войну.
И здесь, за две с половиной тысячи километров от фронта, она чувствовалась, если вглядеться, во многом. Как прежде, в порту готовились к Карской, но уже не стояли у причалов огромные иностранные пароходы, не сновали по городу веселые, удивленные негры. Как прежде, на лесную биржу с верховьев Енисея, Ангары, Нижней Тунгуски прибывали плоты, и домики на плотах с дымящимися трубами, с развешанным на веревках бельем, как прежде, создавали на Протоке мирное впечатление плавучей деревни. Но опытный взгляд легко мог определить далеко не мирное назначение деревянного сырья, из которого состояла эта деревня.
Однако совсем другая черта поразила меня, когда уже под вечер мы поехали в Медвежий Лог, где когда—то стоял единственный чум моего приятеля эвенка Удагира, а теперь раскинулись два великолепных, просторных квартала двухэтажных домов: мне представилось, что в здешних местах уже как бы перекинут мост между «до войны» и «после войны». Отразившая нападение и победившая жизнь с прежним суровым упрямством утверждала себя в великой северной стройке.
Перед вылетом еще нужно было кое—что сделать, и я отправил штурмана и стрелков на аэродром, а сам остался с Ледковым в его кабинете в окрисполкоме.
Анна Степановна ушла. Но мы условились, что я непременно загляну к ней проститься перед отлетом.
– Ну, скажите откровенно, – сказал Ледков, – как там наш старик? Ведь мы без него, как без рук. И это совсем нетрудно устроить.
– Что именно?
– Вызвать и демобилизовать. Он из возраста вышел.
– Нет, не останется, – сказал я, вспоминая, как сердился Иван Иваныч, когда командир дивизиона не разрешил ему идти в рискованный поход на подводной лодке. – Может быть, в отпуск? А так, насовсем, не захочет. Особенно теперь.
Это «теперь» было сказано в смысле близкого окончания войны, но Ледков понял меня иначе: «Теперь, когда убит Володя».
– Да, жалко Володю, – сказал он. – Что это был за скромный, благородный мальчик! И прекрасные стихи писал. Вы знаете, доктор тайком посылал их Горькому, и потом у Володи была переписка с Горьким. Одну фразу из письма Горького Володе мы взяли как тему для школьного плаката…
И он показал мне этот плакат: «Едва ли где—нибудь на земле есть дети, которые живут в таких же суровых условиях, как вы, но будущей вашей работой вы сделаете всех детей земли такими же гордыми смельчаками». Над этой действительно великолепной фразой был нарисован Горький, немного похожий на ненца.
Мы сидели в креслах у широкого окна, из которого открывалась панорама новых улиц, бегущих от прибрежья к тайге. Лесозавод дымил, электротележки бегали между штабелями у биржи, а вдалеке, нетронутые, сизые, стояли леса и леса…