— Нет, я уж теперь не уйду.
— Совсем не уйдете? Посмотрим! Я вас туда свезу, эта правда, покажу невесту, но только не теперь, а теперь вам скоро будет пора. Вы направо, я налево. Вы эту Ресслих знаете? Вот эту самую Ресслих, у которой я теперь живу, — а? Слышите? Нет, вы что думаете, вот та самая, про которую говорят, что девчонка-то, в воде-то, зимой-то, — ну, слышите ли? Слышите ли? Ну, так она мне все это состряпала; тебе, говорит, как-то скучно, развлекись время.
А я ведь человек мрачный, скучный. Вы думаете, веселый? Нет, мрачный: вреда не делаю, и сижу в углу; иной раз три дня не разговорят. А Ресслих эта шельма, я вам скажу, она ведь что в уме держит: я наскучу, жену-то брошу и уеду, а жена ей достанется, она ее и пустит в оборот; в нашем слою то есть, да повыше. Есть, говорит, один такой расслабленный отец, отставной чиновник, в кресле сидит и третий год ногами не двигается. Есть, говорит, и мать, дама рассудительная, мамаша-то. Сын где-то в губернии служит, не помогает. Дочь вышла замуж и не навещает, а на руках два маленьких племянника (своих-то мало), да взяли, не кончив курса, из гимназии девочку, дочь свою последнюю, через месяц только что шестнадцать лет минет, значит, через месяц ее и выдавать можно. Это за меня-то. Мы поехали; как это у них смешно; представляюсь: помещик, вдовец, известной фамилии, с такими-то связями, с капиталом, — ну что ж, что мне пятьдесят, а той и шестнадцати нет? Кто ж на это смотрит? Ну а ведь заманчиво, а? Ведь заманчиво, ха! ха!
Посмотрели бы вы, как я разговорился с папашей и мамашей! Заплатить надо, чтобы только посмотреть на меня в это время. Выходит она, приседает, ну можете себе представить, еще в коротеньком платьице, неразвернувшийся бутончик, краснеет, вспыхивает, как заря (сказали ей, конечно). Не знаю, как вы насчет женских личек, но, по-моему, эти шестнадцать лет, эти детские еще глазки, эта робость и слезинки стыдливости, — по-моему, это лучше красоты, а она еще к тому ж и собой картинка. Светленькие волосики, в маленькие локончики барашком взбитые, губки пухленькие, аленькие, ножки — прелесть!… Ну, познакомились, я объявил, что спешу по домашним обстоятельствам, и на другой же день, третьего дня то есть, нас и благословили. С тех пор, как приеду, так сейчас ее к себе на колени, да так и не спускаю… Ну, вспыхнет, как заря, а я целую поминутно; мамаша-то, разумеется, внушает, что это, дескать, твой муж и что это так требуется, одним словом, малина! И это состояние теперешнее, жениховское, право, может быть, лучше и мужнего. Тут что называется la nature et la verite! Ха-ха! Я с нею раза два переговаривал — куда не глупа девчонка; иной раз так украдкой на меня взглянет — ажно прожжет. А знаете, у ней личико вроде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза? Ну, так в этом роде.
Только что нас благословили, я на другой день на полторы тысячи и привез: бриллиантовый убор один, жемчужный другой да серебряную дамскую туалетную шкатулку — вот какой величины, со всякими разностями, так даже у ней, у мадонны-то, личико зарделось. Посадил я ее вчера на колени, да, должно быть, уж очень бесцеремонно, — вся вспыхнула и слезинки брызнули, да выдать-то не хочет, сама вся горит. Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь, сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангелочка, в тюлевом платьице, со взбитыми локончиками, с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
Ведь заманчиво? Ведь стоит чего-нибудь, а? Ну, ведь стоит? Ну… ну слушайте… ну, поедемте к моей невесте… только не сейчас!
— Одним словом, в вас эта чудовищная разница лет и развитий и возбуждает сладострастие! И неужели вы и в самом деле так женитесь?
— А что ж? Непременно. Всяк об себе сам промышляет и всех веселей тот и живет, кто всех лучше себя сумеет надуть. Ха-ха! Да что вы в добродетель-то так всем дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе-хе-хе!
— Вы, однако ж, пристроили детей Катерины Ивановны. Впрочем… впрочем, вы имели на это свои причины… я теперь все понимаю.
— Детей я вообще люблю, я очень люблю детей, — захохотал Свидригайлов.
— На этот счет я вам могу даже рассказать прелюбопытный один эпизод, который и до сих пор продолжается. В первый же день по приезде пошел я по разным этим клоакам, ну, после семи-то лет так и набросился. Вы, вероятно, замечаете, что я со своею компанией не спешу сходиться, с прежними-то друзьями и приятелями. Ну да и как можно дольше без них протяну. Знаете: у Марфы Петровны в деревне меня до смерти измучили воспоминаниями о всех таинственных местах и местечках, в которых, кто знает, тот много может найти. Черт возьми! Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, а все остальное развратничает. Так пахнул на меня этот город с первых часов знакомым запахом. Попал я на один танцевальный так называемый вечер — клоак страшный (а я люблю клоаки именно с грязнотцой), ну, разумеется, канкан, каких нету и каких в мое время и не было. Да-с, в этом прогресс. Вдруг, смотрю, девочка, лет тринадцати, премило одетая, танцует с одним виртуозом; другой пред ней визави. У стенке же на стуле сидит мать. Ну можете себе представить, каков канкан! Девочка конфузится, краснеет, наконец, принимает себе в обиду и начинает плакать.
Виртуоз подхватывает ее и начинает ее вертеть и пред нею представлять, все кругом хохочут и — люблю в такие мгновения нашу публику, хотя бы даже и канканную, — хохочут и кричат: «И дело, так и надо! А не возить детей!» Ну, мне-то наплевать, да и дела нет; логично аль не логично сами себя они утешают! Я тотчас мое место наметил, подсел к матери и начинаю о том, что я тоже приезжий, что какие все тут невежи, что они не умеют отличать истинных достоинств и питать достодолжного уважения; дал знать, что у меня денег много; пригласил довести в своей карете; довез домой, познакомился (в какой-то каморке от жильцов стоят, только что приехали). Мне объявили, что мое знакомство и она, и дочь ее могут принимать не иначе как за честь; узнаю, что у них ни кола, ни двора, а приехали хлопотать о чем-то в каком-то присутствии; предлагаю услуги, деньги; узнаю, что они ошибкой поехали на вечер, думая, что действительно танцевать там учат; предлагаю способствовать с своей стороны воспитанию молодой девицы, французскому языку и танцам. Принимают с восторгом, считают за честь, и до сих пор знаком… Хотите, поедем, — только не сейчас.
— Оставьте, оставьте ваши подлые, низкие анекдоты, развратный, низкий, сладострастный человек!
— Шиллер-то, Шиллер-то наш, Шиллер-то! Ou va-t-elle la vertu se nicher? А знаете, я нарочно буду вам этакие вещи рассказывать, чтобы слышать ваши вскрикивания. Наслаждение!
— Еще бы, разве я сам себе в эту минуту не смешон? — со злобою пробормотал Раскольников.
Свидригайлов хохотал во все горло; наконец кликнул Филиппа, расплатился и стал вставать.
— Ну да и пьян же я, asser cause! — сказал он, — наслаждение!
— Еще бы вам-то не ощущать наслаждения, — вскрикнул Раскольников, тоже вставая, — разве для исшаркавшегося развратника рассказывать о таких похождениях, — имея в виду какое-нибудь чудовищное намерение в этом же роде, — не наслаждение да еще при таких обстоятельствах и такому человеку, как я … Разжигает.
— Ну, если так, — даже с некоторым удивлением ответил Свидригайлов, рассматривая Раскольникова, — если так, то вы и сами порядочный циник.
Материал, по крайней мере, заключаете в себе огромный. Сознавать много можете, много… ну да вы и делать-то много можете. Ну, однако ж, довольно.
Искренне жалею, что с вами мало переговорил, да вы от меня не уйдете… Вот подождите только…
Свидригайлов пошел вон из трактира. Раскольников за ним. Свидригайлов был, однако, не очень много хмелен; в голову только на мгновение ударило, хмель же отходил с каждою минутой. Он был чем-то очень озабочен, чем-то чрезвычайно важным, и хмурился. Какое-то ожидание видимо волновало его и беспокоило. С Раскольниковым в последние минуты он как-то вдруг изменился и с каждою минутой становился грубее и насмешливее. Раскольников все это приметил и был тоже в тревоге. Свидригайлов стал ему очень подозрителен; он решился пойти за ним.
Сошли на тротуар.
— Вам направо, а мне налево или, пожалуй, наоборот, только — adieu, mon plaisir, до радостного свидания!
И он пошел направо к Сенной.
5
Раскольников пошел вслед за ним.
— Это что! — вскричал Свидригайлов, оборачиваясь, — я ведь, кажется, сказал…
— Это значит то, что я от вас теперь не отстану.
— Что-о-о?
Оба остановились, и оба с минуту глядели друг на друга, как бы меряясь.
— Из всех ваших полупьяных рассказов, — резко отрезал Раскольников, — я заключил положительно, что вы не только не оставили ваших подлейших замыслов на мою сестру, но даже более чем когда-нибудь ими заняты. Мне известно, что сегодня утром сестра моя получила какое-то письмо. Вам все время не сиделось на месте… Вы, положим, могли откопать по дороге какую-нибудь жену; но это ничего не значит. Я желаю удостовериться лично…
Раскольников вряд ли и сам мог определить, чего ему именно теперь хотелось и в чем именно желал он удостовериться лично.
— Вот как! А хотите, я сейчас полицию кликну?
— Кличь!
Они опять постояли с минуту друг пред другом. Наконец, лицо Свидригайлова изменилось. Удостоверившись, что Раскольников не испугался угрозы, он принял вдруг самый веселый и дружеский вид.
— Ведь этакой! Я нарочно о вашем деле с вами не заговаривал, хоть меня, разумеется, мучит любопытство. Дело фантастическое. Отложил было до другого раза, да, право, вы способны и мертвого раздразнить… Ну пойдемте, только заранее скажу: я теперь только на минутку домой, чтобы денег захватить; потом запираю квартиру, беру извозчика и на целый вечер на Острова. Ну куда же вам за мной?
— Я покамест на квартиру, да и то не к вам, а к Софье Семеновне, извиниться, что на похоронах не был.
— Это как вам угодно, но Софьи Семеновны дома нет. Она всех детей отвела к одной даме, к одной знатной даме-старушке, к моей прежней давнишней знакомой и распорядительнице в каких-то сиротских заведениях. Я очаровал эту даму, внеся ей деньги за всех трех птенцов Катерины Ивановны, кроме того, и на заведения пожертвовал еще денег; наконец, рассказал ей историю Софьи Семеновны, даже со всеми онерами, ничего не скрывая. Эффект произвело неописанный. Вот почему Софье Семеновне и назначено было явиться сегодня же, прямо в ую отель, где временно, с дачи, присутствует моя барыня.
— Нужды нет, я все-таки зайду.
— Как хотите, только я — то вам не товарищ; а мне что! Вот мы сейчас и дома. Скажите, я убежден, вы оттого на меня смотрите подозрительно, что я сам был настолько деликатен и до сих пор не беспокоил вас расспросами… вы понимаете? Вам показалось это делом необыкновенным; бьюсь об заклад, что так! Ну вот и будьте после того деликатным.
— И подслушивайте у дверей!
— А, вы про это! — засмеялся Свидригайлов, — да, я бы удивился, если бы, после всего, вы пропустили это без замечания. Ха! ха! Я хоть нечто и понял из того, что вы тогда… там… накуролесили и Софье Семеновне сами рассказывали, но, однако, что ж это такое? Я, может, совсем отсталый человек и ничего уж понимать не могу. Объясните, ради бога, голубчик!
Просветите новейшими началами.
— Ничего вы не могли слышать, врете вы все!
— Да я не про то, не про то (хоть я, впрочем, кое-что и слышал), нет, я про то, что вы вот все охаете да охаете! Шиллер-то в вас смущается поминутно. А теперь вот и у дверей не подслушивай. Если так, ступайте да и объявите по начальству, что вот, дескать, так и так, случился со мной такой казус: в теории ошибочка небольшая вышла. Если же убеждены, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало, в свое удовольствие, так уезжайте куда-нибудь поскорее в Америку! Бегите, молодой человек! Может, есть еще время. Я искренно говорю. Денег, что ли, нет? Я дам на дорогу.
— Я совсем об этом не думаю, — перервал было Раскольников с отвращением.
— Понимаю (вы, впрочем, не утруждайте себя: если хотите, то много и не говорите); понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо было; нечего не за свое дело браться. Ну застрелитесь; что, аль не хочется?
— Вы, кажется, нарочно хотите меня раздразнить, чтоб я только от вас теперь отстал…
— Вот чудак-то, да мы уж пришли, милости просим на лестницу. Видите, вот тут вход к Софье Семеновне, смотрите, нет никого! Не верите? Спросите у Капернаумова; она им ключ отдает. Вот она и сама madame de Капернаумов, а?
Что? (она глуха немного) ушла? Куда? Ну вот, слышали теперь? Нет ее и не будет до глубокого, может быть, вечера. Ну, теперь пойдемте ко мне. Ведь вы хотели и ко мне? Ну вот, мы и у меня. Madame Ресслих нет дома. Эта женщина вечно в хлопотах, но хорошая женщина, уверяю вас… может быть, она бы вам пригодилась, если бы вы были несколько рассудительнее. Ну вот, извольте видеть: я беру из бюро этот пятипроцентный билет (вот у меня их еще сколько!), а этот сегодня побоку у менялы пойдет. Ну, видели? Более мне терять времени нечего. Бюро запирается, квартира запирается, и мы опять на лестнице. Ну угодно ли прокатиться? Вот я беру эту коляску на Елагин, что?