– Да ладно. К чему теперь слова?
– Правда твоя. Нужны не слова, а дела. Твердые и решительные. Наполеоновские поступки. Ты, как я понимаю, должен будешь скоро возвращаться, чтобы переодеться к обеду?
– Да, наверно.
– И через какое время после обеда ты окажешься у себя в комнате?
– Как только выберусь.
– Тогда жди меня там, и я полагаю, что представлю тебе в готовом виде полный план действий. А сейчас мне надо вернуться к Куини. Ей скоро заступать на дежурство, она, наверно, захочет привести себя в порядок и запудрить следы слез. Вот бедняжечка! Если бы ты знал, как сжимается мое сердце от сострадания этой девушке, Берти, ты бы содрогнулся.
Ну, и конечно, раз необходимость требовала нашей скорейшей встречи, именно в этот вечер оказалось невозможно под шумок удалиться пораньше. Это был не обыкновенный обед, а прямо целый пир, и гости съехались со всей округи. К корыту был созван добрый десяток наиболее важных тузов Гемпшира, они присосались, как пиявки, и сидели, когда любой порядочный вышибала давно бы уже их всех выставил. Понятно, если потрудиться проехать двадцать миль ради обеда, не захочешь перехватить на бегу котлетку и сразу мчаться обратно. Просидишь музыкальный вечер и дождешься, пока предложат выпивку в половине одиннадцатого.
Словом, так ли, нет, а последний автомобиль отъехал где-то около полуночи. И когда я, освободившись, наконец дорвался до своей комнаты, никаких признаков Китекэта там не оказалось.
Зато на подушке лежала от него записка, и я дрожащими пальцами развернул ее.
Она была помечена одиннадцатью часами и выдержана в укоризненном тоне. Китекэт упрекал меня за то, что я, как он выразился, обжираюсь и упиваюсь с важными господами, когда должен был бы сидеть за столом совещания и заниматься честным трудом. Неужели я думаю, что он всю ночь так и просидит на заду у меня в комнате? – вопрошал Китекэт и выражал пожелание, чтобы мне завтра мучиться с перепою и маяться животом от обжорства. Больше он ждать не может, а намерен взять мой автомобиль и ехать в Лондон, чтобы завтра чуть свет оказаться в Уимблдон-Коммон для встречи и беседы с Мадлен Бассет. В ходе этой беседы, уже бодрее продолжал Китекэт, он все устроит, можешь положиться на мамочку Китекэта, потому что у него появилась идея, не идея, а роскошь, а я могу не напрягать мозжечок и спать спокойно. Сам Дживс, заключал Китекэт, даже натолкай он в себя рыбы под завязку, вряд ли придумал бы, по его мнению, что-нибудь лучше.
Что же, это, бесспорно, успокаивало – если, конечно, Китекэт и вправду такой умный, как ему кажется. Кто его знает, этого Китекэта. Я один раз прочел его школьную характеристику, когда забрался ночью в кабинет преподобного Обри Апджона в поисках печенья, так преподобный Обри Апджон написал про него: «Блестящие способности, но плохо соображает», а если существовал козломордый школьный директор, который знал свое дело, исправно звонил в колокольчик и заслуженно получал за это сигару – или кокосовый орех, – то таким директором был наш директор.
Как бы то ни было, сообщение Китекэта, не стану отрицать, сняло у меня тяжесть с души. Установлено, что сердце, согбенное заботой, и за малейшую хватается надежду, и мое не составляло исключения. В самом благодушном настроении я снял форму одежды вечернюю и облачился в пижаму. Мне даже сдается, хотя ручаться не могу, что я пропел пару тактов из последней популярной шансонетки.
Надев халат, я приготовился выкурить на сон грядущий заключительную сигарету, как вдруг двери распахнулись и явился Гасси.
Он был раздражен. Гемпширские тузы ему не понравились, и он выражал досаду из-за того, что пришлось на общение с ними потратить целый вечер, который он мог бы провести у Коры Коротышки.
– Нельзя же было удирать со званого обеда, – заметил я.
– Вот и Коротышка так сказала. Она сказала, так не делают, и еще много чего сказала, в том числе noblesse oblige. У нее потрясающе строгие принципы. Не часто встретишь такую красивую девушку, и чтоб у нее были строгие принципы. А какая она хорошенькая, а, Берти? Правильнее было даже сказать, не хорошенькая, а прекрасная, как ангел.
Я согласился, что мордочка у нее такая, что встретишь – не испугаешься, а Гасси сразу на меня набросился:
– Что значит – не испугаешься? Она – девушка небесной красоты. Я такой красивой в жизни не видал. И подумать только, что она – сестра Перебрайта. Казалось бы, любая сестра Перебрайта должна быть так же безобразна, как и он.
– Я бы сказал, что Китекэт вполне недурен собой.
– Не разделяю твоего мнения. Он – исчадие ада, и это сказывается на его внешности. «В этом фонтане водятся тритоны, Гасси, – так он мне сказал. – Лезь за ними скорее, не теряй ни секунды». И не хотел слушать никаких возражений. Подгонял меня охотничьими возгласами. «Ату! – говорит. – У-лю-лю». Да, но я пришел к тебе, Берти, вот по какому делу, – внезапно переменил он тему, видно, обращение к минувшему причиняло ему боль. – Хочу попросить у тебя на завтра твой сизый галстук в розовых ромбах. Завтра утром я собираюсь побывать в доме священника и хочу выглядеть как можно лучше.
Помимо промелькнувшей мысли, что Гасси – оптимист, если верит, что сизый галстук в розовых ромбах способен настолько улучшить созданное природой, чтобы он перестал являть собой обыкновенную рыборылую кикимору, я еще подумал при этих его словах, что, слава Богу, я успел переговорить с Коротышкой и заручился ее обещанием немедленно окатить Гасси холодной водой и положить на лед.
Ибо было очевидно, что времени терять больше нельзя. Каждое слово, произносимое этим ультратритонолюбом, только яснее показывало, до какого градуса он дошел. Толковать с Огастусом Финк-Ноттлом про Кору Коротышку было все равно что получать из первых рук от Марка Антония информацию насчет Клеопатры, и теперь каждое мгновение, проведенное им вне холодильника, было сопряжено с опасностью. Не подлежало сомнению, что «Лиственницы» в Уимблдон-Коммон перестали для него что-либо значить, теперь это был не приют священный, где обитает девушка его мечты, а просто адрес в телефонной книге.
Я выдал ему галстук, он поблагодарил и потопал к двери.
– Да, между прочим, – задержался он на пороге, – помнишь, ты приставал ко мне, чтобы я обязательно написал Мадлен? Ну так вот. Я выполнил твою просьбу. Сегодня после обеда отправил ей письмо. Что это ты побледнел, как умирающий гусь?
Я побледнел, как умирающий гусь, потому что вдруг представил себе, что получается. Как отнесется Мадлен Бассет к тому, что вслед за письмом о вывихнутом запястье получит второе, написанное почерком самого Гасси, а в нем ни словом не упоминается ни понесшая лошадь, ни златовласое дитя, не умеющее произносить шипящие?
Я рассказал Гасси о деятельности объединения Китекэт – Вустер, и он неодобрительно поморщился. Крайне любезно, сказал он, писать за других любовные письма, да еще в сомнительном вкусе.
– Впрочем, – добавил он, – это уже не имеет, в сущности, никакого значения, потому что я в своем письме написал, что все отменяется.
Я пошатнулся и упал бы, если бы мне под руку не подвернулся комод.
– Отменяется?!
– Я расторг помолвку. За последнее время я убедился, что Мадлен хотя вполне достойная девушка, но все же не то, совсем не то. Мое сердце принадлежит Коротышке. Еще раз спокойной ночи, Берти. Спасибо за галстук.
Он вышел, напевая сентиментальный мотив.
Глава 15
«Лиственницы» – это одно из тех завидных жилищ с большими участками, с отдельным водоснабжением как «хол.», так и «гор.», всеми необходимыми службами и проч., которые расположены в Уимблдон-Коммон с левой стороны, как выезжаешь из Лондона через Патни-Хилл. Кто там домовладельцы, не имею понятия, но очевидно, что люди с полной мошной, и кому принадлежат «Лиственницы», я тоже не знал. Знал только, что завтра утренняя почта доставит по этому адресу письмо, которое Гасси написал и отправил своей невесте Мадлен Бассет, и в мои намерения входило, если только это вообще в пределах человеческих возможностей, перехватить его письмо и уничтожить.
Поднимая руку на Почтовую Службу Его Величества, я вполне мог схлопотать за это что-нибудь около сорока лет отсидки, но риск, на мой взгляд, того стоил. Сорок лет, если на то пошло, скоро пройдут, а иначе как помешав этому письму достичь адресата, я не видел способа получить отсрочку, позарез необходимую, чтобы осмотреться и подумать. Вот почему следующее утро застало на территории «Лиственниц», вдобавок к стриженой лужайке, беседке, цветникам, кустам и разнообразным деревьям, еще и Вустера с сердцем в пятках и со склонностью подлетать на высоту от двенадцати до восемнадцати дюймов всякий раз, как ранняя пташка вдруг чирикнет, склюнув червяка. Названный Вустер сидел, скрючившись, в самой сердцевине куста, росшего поблизости от стеклянных дверей в сад, за которыми, если только архитектор ничего не напутал, располагалась столовая. Этот Вустер сбежал из Кингс-Деверила «молочным» поездом в два пятьдесят четыре утра.
Я говорю «сбежал», но правильнее, наверно, будет – «уполз». Потому что молоко передвигается от станции к станции неспешно, и я едва успел к заветному часу просочиться в ворота и занять выжидательную позицию. Когда я расположился за кустом, вернее – в кусте, солнце уже показалось и было совсем светло, как поется в песне Эсмонда Хаддока на слова его тети Шарлотты. И я задумался, уже в который раз, о том, как хладнокровна и равнодушна природа, когда требуется подмога угодившему в беду человеческому сердцу.
На самом деле общему положению вещей гораздо больше подошел бы в качестве аккомпанемента вой урагана и свист метели, но так уж сложилось, что то утро было ясным и солнечным – или погожим и лучезарным, если продолжить в стиле тети Шарлотты. Я сижу, у меня нервная система в полном расстройстве, и тут вдруг мне за шиворот падает одна из наименее симпатичных божьих тварей о ста четырнадцати ногах и принимается делать утреннюю зарядочку на моей чувствительной коже. И что же природа? Да ничего. Ей дела мало. Небо продолжает голубеть, и дурацкое солнце, уже упомянутое мною, знай себе улыбается в вышине.
Жуки за шиворотом – это крайне неприятно и требует мужества и выносливости. Но тот, кто берется за работу, предполагающую сидение в кустарнике, более или менее сам идет на контакты с жуками. Куда мучительнее, чем деятельность этого представителя животного мира у меня на спине, был вопрос: ну, явится почтальон, а дальше что? Вполне возможно, что все обитатели «Лиственниц» завтракают в постели. Тогда горничная отнесет взрывчатку Финк-Ноттла на подносе в комнату Мадлен, и рухнули все мои планы и расчеты.
Как раз когда меня посетила эта мысль, сильно подорвавшая святую веру в победу, что-то неожиданно пихнуло меня в коленку. Я чуть было не потерял сознание. Мне показалось, что я подвергся нападению многочисленной вражеской засады, и под этим впечатлением я оставался, наверно, секунды две, показавшиеся мне, впрочем, годами. Потом пятна перед глазами растаяли, мир прекратил медленное вальсообразное кружение, и я смог убедиться, что в мою жизнь вторгся всего-навсего небольшой рыжий кот. Переведя дыхание, я протянул руку и почесал его за ухом, я всегда пользуюсь этим приемом, когда остаюсь один в кошачьем обществе. И в это время стеклянные двери из столовой в сад со стуком и дребезгом распахнулись.
А немного спустя отворилась и входная дверь, на крыльцо вышла служанка и стала неспешно вытряхивать половик.
Получив возможность заглянуть в столовую, я различил там накрытый к завтраку стол, и на душе у меня полегчало. Мадлен Бассет не такая девушка, чтобы праздно валяться в постели, когда другие встали, сказал я себе. Если вся бражка кормится внизу, она будет среди ближних своих. Стало быть, один из приборов, которые я сейчас вижу, это ее прибор, и рядом с ним вскоре окажется роковое письмо. Я поиграл мышцами, чтобы быть готовым к немедленному действию, приподнялся на носки, сгруппировался; но тут сбоку, с юго-западной стороны, раздался свист и возглас: «Э-гей!» Прибыл почтальон. Он стоял на нижней ступеньке крыльца и благосклонно глядел на горничную.
– Привет, красотка!