– Надо вылезать!
– Пожалуй, – сказал я. – Для этого нужны пустяки: ноги.
Но все же мы сползли кое—как с наших коек, и толпа раненых вынесла нас на площадку.
Никогда не забуду чувства, с необычайной силой охватившего меня, когда, преодолевая мучительную боль, я спустился с лесенки и лег под вагон. Это было презрение и даже ненависть к себе, которые я испытал, может быть, впервые в жизни. Странно раскинув руки, люди лежали вокруг меня. Это были трупы. Другие бежали и падали с криком, а я сидел под вагоном, беспомощный, томящийся от бешенства и боли.
Я вытащил пистолет – не для того, чтобы застрелиться, хотя среди тысячи мыслей, сменивших одна другую, может быть, мелькнула и эта. Кто—то крепко взял меня за кисть…
Это была одна из давешних девушек, именно та, посмуглее, которую звали Катей. Я показал ей на Симакова, который лежал поодаль, прижавшись щекой к земле Она мельком взглянула на него и покачала головой. Симаков был убит.
– К черту, я никуда не пойду! – сказал я второй девушке, которая вдруг появилась откуда—то, удивительно неторопливая среди грохота и суматохи обстрела. – Оставьте меня! У меня есть пистолет, и живым они меня не получат.
Но девушки схватили меня, и мы все втроем скатились под насыпь. Ползущий, желтый, похожий на китайца Ромашов мелькнул где—то впереди в эту минуту. Он полз по той же канаве, что и мы; мокрая глинистая канава тянулась вдоль полотна, сразу за насыпью начиналось болото.
Девушкам было тяжело, я несколько раз просил оставить меня. Кажется, Катя крикнула Ромашову, чтобы он подождал, помог, но он только оглянулся и снова, не прижимаясь к земле, пополз на четвереньках, как обезьяна.
Так это было, только в тысячу раз медленнее, чем я рассказал.
Кое—как перебравшись через болото, мы залегли в маленькой осиновой роще. Мы – то есть девушки, я, Ромашов и два бойца, присоединившиеся к нам по дороге. Они были легко ранены, один в правую, другой в левую руку.
Глава 7.В ОСИНОВОЙ РОЩЕ.
Я послал этих двух бойцов в разведку, и, вернувшись, они доложили, что на разных направлениях стоит до сорока машин, причем откуда—то взялись уже и походные кухни. Очевидно, танки, обстрелявшие наш эшелон, принадлежали к большому десанту.
– Уйти, конечно, можно. Но, поскольку капитан не может самостоятельно двигаться, лучше воспользоваться дрезиной.
Дрезину они нашли под насыпью у разъезда.
Помнится, именно в это время, когда мы стали обсуждать, можно ли поднять дрезину и поставить ее на рельсы, Ромашов лег на спину и начал стонать и жаловаться на сильные боли. Возможно, что у него действительно начался припадок, потому что, когда девушки расстегнули его гимнастерку, у него оказалась совершенно красной левая половина тела. Прежде я никогда не слыхал о подобных контузиях. Так или иначе, но в таком состоянии он, разумеется, не мог идти с бойцами к разъезду. Пошли девушки – все такие же неторопливые, решительные, не спеша переговариваясь по—украински низкими, красивыми голосами.
И мы с Ромашовым остались одни в маленькой мокрой осиновой роще.
Притворялся он или ему было действительно плохо? Пожалуй, не притворялся. Несколько раз он дернулся, как припадочный, потом погудел и затих. Я сказал:
– Ромашов!
Он молча лежал на спине с высоко поднятой грудью, и у него был совершенно мертвый, белый нос. Я снова окликнул его, и он отозвался таким слабым голосом, как будто уже побывал на том свете и теперь без всякого удовольствия возвращается в эту рощицу, находящуюся в районе действий немецкого десанта.
– Здорово схватило! – стараясь улыбнуться, пробормотал он.
Он поднял веки и с трудом привстал, машинально снимая с лица налипшие листья осины.
Мне трудно рассказать о том, как прошел этот день, вероятно потому, что, несмотря на всю сложность положения, он был довольно скучный, в особенности по сравнению с тем, что произошло наутро. Мы ждали и ждали без конца. Я лежал под разваленной поленницей на кучах прошлогодних листьев. Ромашов сидел, как турок, поджав под себя ноги, и кто знает, о чем он думал, полузакрыв птичьи глаза и положив руки на худые колени.
Роща была сырая, а тут еще недавно прошел дождь, и повсюду – на ветках, на паутине, дрожащей от тяжести, – блестели и глухо падали крупные капли. Таким образом, мы не страдали от жажды.
Раза два заглянуло к нам солнце. Сначала оно было справа от нас, потом, описав полукруг, оказалось слева, – стало быть, прошло уже часа три, как бойцы и девушки отправились налаживать дрезину.
Уходя, та, которую звали Катей, сунула мне под голову свой заплечный мешок. Очевидно, в мешке были сухари – что—то хрустнуло, когда я кулаком подбил мешок повыше. Ромашов стал ныть, что он умирает от голода, но я прикрикнул на него, и он замолчал.
– Они не вернутся, – через минуту нервно сказал он. – Они бросили нас.
Он оправился от своей дурноты и уже разгуливал, рискуя выдать нас, потому что рощица была редкая, а до полотна открывалась пустынная местность.
– Это ты виноват, – снова сказал он, вернувшись и садясь на корточки подле меня. – Ты отправил их всех. Нужно было, чтобы одна осталась.
– В залог?
– Да, в залог. А теперь пиши пропало! Так они и вернутся за нами! Это ручная дрезина, она вообще может взять только четырех человек.
Вероятно, у меня было плохое настроение, потому что я вытащил пистолет и сказал Ромашову, что убью его, если он не перестанет ныть. Он замолчал. Морда у него искривилась, и он, кажется, с трудом удержался, чтобы не заплакать.
Вообще говоря, плохо было дело! Уже первые сумерки, крадучись, стали пробираться в рощу, а девушки не возвращались. Разумеется, я и мысли не допускал, что они могли уехать на дрезине без нас, как это подло предполагал Ромашов. Пока лучше было не думать, что они не вернутся.
Лежа на спине, я смотрел в небо, которое все темнело и уходило от меня среди трепещущих жидких осин. Я не думал о Кате, но что—то нежное и сдержанное прошло в душе, и я почувствовал: «Катя». Это был уже сон, и если бы не Катя, я прогнал бы его, потому что нельзя было спать, я это чувствовал, но еще не знал – почему. Испания представилась мне или мое письмо из Испании, – что—то очень молодое, перепутанное, не бои, а крошечные фруктовые садики под Валенсией, в которых старухи, узнав, что мы русские, не знали, куда нас посадить и что с нами делать. «Так что все—таки помни, так я писал Кате, хотя чувствовал, что она рядом со мной, – ты свободна, никаких обязательств».
Мне было страшно расстаться с этим сном, хотя и холодно было промокшей ноге, хотя далеко сползла с плеча и подмялась шинель. Я держал Катю за руки, я не отпускал этот сон, но уже случилось что—то страшное, и нужно было заставить себя проснуться.
Я открыл глаза. Освещенный первыми лучами солнца, туман лениво бродил между деревьями. У меня было мокрое лицо, мокрые руки. Ромашов сидел поодаль в прежней сонно—равнодушной позе. Все, кажется, было, как прежде, но все было уже совершенно другим.
Он не смотрел на меня. Потом посмотрел – искоса, очень быстро, и я сразу понял, почему мне так неудобно лежать. Он вытащил из—под моей головы мешок с сухарями. Кроме того, он вытащил флягу с водкой и пистолет.
Кровь бросилась мне в лицо. Он вытащил пистолет!
– Сейчас же верни оружие, болван! – сказал я спокойно.
Он промолчал.
– Ну!
– Ты все равно умрешь, – сказал он торопливо. – Тебе не нужно оружия.
– Умру я или нет, это уж мое дело. Но ты мне верни пистолет, если не хочешь попасть под полевой суд. Понятно?
Он стал коротко, быстро дышать.
– Какой там полевой суд! Мы одни, и никто ничего не узнает. В сущности, тебя уже давно нет. О том, что ты еще жив, ничего неизвестно.
Теперь он в упор смотрел на меня, и у него были очень странные глаза – какие—то торжественные, широко открытые. Может быть, он помешался?
– Знаешь что? Глотни—ка из фляги, – сказал я спокойно, – и приди в себя. А уж потом мы решим – жив я или умер.
Но Ромашов не слушал меня.
– Я остался, чтобы сказать, что ты мешал мне всегда и везде. Каждый день, каждый час! Ты мне надоел смертельно, безумно! Ты мне надоел тысячу лет!
Безусловно, он не был вполне нормален в эту минуту. Последняя фраза «надоел тысячу лет» убедила меня.
– Но теперь все кончено, навсегда! – в каком—то самозабвении продолжал Ромашов. – Все равно ты умер бы, у тебя гангрена. Теперь ты умрешь скорее, сейчас, вот и все.