Большого Петю мы находим в Соборном саду, на том самом месте, где он и Саня лежали когда—то, стараясь днем увидеть луну и звезды. Здесь они читали письмовник, здесь дали друг другу «кровавую клятву дружбы».
Сложив ноги, как турок, Петя сидит, держа на коленях большой полотняный альбом. Он пишет Решетки – то место, где Песчинка сливается с Тихой, и Покровский монастырь, белый, строгий, уже врезан в огромный солнечный воздух, а за ним, на том берегу, поля и поля.
– Виноват, гражданин, вы тут маляра не видали?
Он оборачивается и с изумлением смотрит на нас.
– Тут маляр проходил, – продолжает Саня, – такой в пиджачке, конопатый.
И Петя вскакивает – неуклюжий, длинный, худой.
– Приехали? И Катя? Ну, молодцы! Вот рад! Ну, рассказывайте! Саня, ведь ты оттуда?
– Я оттуда.
Часа два мы сидим у башни старца Мартына, потом спускаемся вниз на набережную и садами обходим весь город. Как он хорош осенью! Как красны клены в Ботаническом саду! Как хорошо пройтись по заброшенной, забытой аллее к обрыву, под которым правильными рядами стоят низкие яблони, обмазанные чем—то белым!
– Когда—то мы лазили сюда за яблоками. И ты врал, что у сторожей ружья заряжены солью.
– А вот и не врал! Интересно, какими мы были мальчиками? Вот ты, например, видишь себя мальчиком? Я – нет.
– Ты был довольно странным мальчиком. Помнишь, ты однажды выдумал, что у крыс бывает царица—матка? А Туркестан? Это была мечта. Ты уже и тогда был художником, во всяком случае – человеком искусства.
– А мне казалось, что именно ты будешь художником. Ведь ты хорошо лепил. Почему ты бросил?
Я смотрю на Саню – выдать или нет, но он делает мне страшные глаза, и я не говорю ни слова. В свободное время он и теперь еще лепит, разумеется, для себя.
Судья приезжает поздно вечером, когда мы его уже давно не ждем. Вдруг где—то за углом начинает стрелять и фыркать «газик», и старик появляется на дорожке в белом запыленном картузе, с двумя портфелями в руках.
– Ну, которые тут гости? Сейчас умоюсь и приду целоваться.
И мы слышим, как он долго, с наслаждением кряхтит в кухне, и тетя Даша ворчит, что он снова залил весь пол, а он все кряхтит и фыркает и говорит: «Ох, хорошо!» – и, наконец, появляется, причесанный, в туфлях на босу ногу, в чистой толстовке. По очереди он тащит нас на крыльцо – рассматривать, сперва меня, потом Саню. Орден он рассматривает отдельно.
– Ничего, – говорит он с удовольствием. – Шпала?
– Шпала.
– Значит, капитан?
– Капитан.
И он крепко жмет Санину руку.
Так проходит этот прекрасный вечер в Энске, – мы так редко собираемся всей семьей, а между тем очень любим друг друга, и теперь, когда мы, наконец, встречаемся, всем кажется странным, что мы живем в разных городах.
До поздней ночи мы сидим за столом и болтаем, болтаем без конца. Мы вспоминаем Сашу и говорим о ней просто, свободно, как если бы она была среди нас. Она среди нас – с каждым месяцем маленький Петя все больше становится похож на нее: тот же монгольский разрез глаз, те же поросшие мягкими темными волосиками виски. Наклоняя голову, он так же высоко поднимает брови…
Саня рассказывает об Испании, и странное, давно забытое чувство охватывает меня: я слушаю его, как будто он рассказывает о ком—то другом. Так это он, вылетев однажды на разведку, увидел пять «юнкерсов» и без колебаний пошел к ним навстречу? Это он, проносясь между «юнкерсами», стрелял почти наугад, потому что не попасть было невозможно? Это он, закрыв перчаткой лицо, в прогоревшем реглане, посадил разбитый самолет и через час поднялся в воздух на другом самолете?
Судья слушает его – и детским удовольствием сияют его глаза из—под косматых седых бровей. С бокалом в руке он встает и произносит речь – еще в поезде Саня говорил мне, что судья непременно скажет речь.
– Не буду говорить высоких слов, хотя то, что ты сделал, Саня, стоит, чтобы говорить об этом высокими словами. Когда—то ты сказал мне, что хочешь стать летчиком, и я спросил: «Военным?» Ты ответил: «Полярным. А придется – военным». И вот – военный, боевой летчик, ты сидишь передо мной, и я с гордостью вспоминаю, что могу законно считать тебя за родного сына. Но и другие мысли приходят в голову, когда я вижу тебя перед собой. Я хочу сказать о твоей благородной мечте найти экспедицию капитана Татаринова, мечте, согревшей твои молодые годы. Ты как бы поставил своей задачей вмешаться в историю и исправить ее по—своему. Это правильно. На то мы и большевики—революционеры. И, зная тебя с детских лет, я верю, что рано или поздно, но ты решишь эту большую задачу.
Мы чокаемся, и Саня говорит по—испански:
– Salud!.. Будем считать, что «путешествие в жизнь» еще только началось, – говорит он. – Корабль вчера покинул гавань, и еще виден вдалеке маяк, пославший ему прощальный привет: «Счастливого плавания и достижений». Когда—то, маленькие, но храбрые, мы шли по темным и тихим улицам этого города. Мы были вооружены одним финским ножом на двоих, тем самым ножом, для которого Петя сшил чехол из старого сапога. Но мы были вооружены лучше, чем это может показаться с первого взгляда. Мы шли, потому что дали друг другу клятву: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Мы шли – и путь еще не кончен.
И, высоко подняв бокал, Саня пьет до дна и со звоном разбивает его о стену…
В 1939 году мы в Москве – и часто бываем у Вали и Киры на Сивцевом—Вражке. Тесно стало в квартире на Сивцевом—Вражке.
В «кухне вообще» спит маленькая беленькая девочка с косичками и с таким же большим, крепким, как у мамы Киры, носом. В чулане, из которого Валя когда—то сделал фотолабораторию, висят пеленки. В «собственно кухне» Саня едва не садится на сверток, из которого выглядывает серьезное, рассеянное личико с черной прядкой волос на лбу – не хватает, кажется, только очков в роговой оправе, чтобы услышать лекцию о гибридах чернобурых лисиц.
Девочка уже читает стихи «с выражением», и вы чувствуете солидную школу Кириной мамы, во всем противоположную школе окончательно зазнавшейся Варвары Рабинович.
О чем же – бродяги и путешественники – мы с Саней думаем, сидя среди таких милых, таких «детных» друзей на Сивцевом—Вражке?
Конечно, о том, что всю жизнь мы живем под чужой крышей, о том, что у нас нет своего дома, хотя бы такого маленького и тесного, как у Вали и Киры.
И мы решаем, что теперь у нас будет такой дом – в Ленинграде…
То разгорается, то гаснет фонарик, то горе, то радость освещает его колеблющийся свет.
В ясный зимний день мы стоим у Кремлевской стены, перед черной мраморной дощечкой, на которой высечено простое имя человека, которого мы любили. Саня вспоминает, как однажды он шел к нему, стараясь медленно думать, чтобы перестать волноваться, и, когда пришел, обратился к нему, как будто по телефону:
– Товарищ Ч.? Это говорит Григорьев.
Прошел уже год, как большой город назван именем этого человека, сотни прекрасных улиц, театры, парки, сады, а нам с Саней все странным кажется, что никогда больше мы не услышим его низкий окающий голос…