– Саня, это ты? Может быть, это не ты?
Он смеется:
– Давай считать, что не я. Ты плачешь?
– Нет. Береги себя, мой дорогой, мой милый.
Он говорит «я вернусь» и еще какие—то ласковые перепутанные слова. А я не помню, что говорю, только помню, что прошу его не пренебрегать парашютом. Он не всегда берет с собой парашют.
Куда он едет? Не знаю. Он говорит, что на Дальний Восток. Почему в штатском? Почему, когда я начинаю спрашивать его об этой командировке, он не сразу отвечает на мои вопросы, а сперва подумает, потом скажет? Почему, когда поздней ночью ему звонят из Москвы, он отвечает только «да» или «нет», а потом долго ходит по комнате и курит, взволнованный, веселый и чем—то довольный? Чем он доволен? Не знаю, мне не положено знать. Почему я не могу проводить его на вокзал – ведь он же едет на Дальний Восток!
– Это не совсем удобно, – отвечает Саня, – я еду не один. Может быть, я еще не уеду. Если это будет удобно, я позвоню тебе с вокзала.
Он звонил мне с вокзала – поезд отходит через десять минут. Не нужно беспокоиться, все будет прекрасно. Он будет писать мне через день. Конечно, он не станет пренебрегать парашютом…
Время от времени я получаю письма с московским штемпелем. Судя по этим письмам, он аккуратно получает мои. Незнакомые люди звонят по телефону и справляются о моем здоровье. Где—то за тысячи километров, в горах Гвадаррамы, идут бои, истыканная флажками карта висит над моим ночным столиком, Испания, далекая и таинственная, Испания Хосе Диаса и Долорес Ибаррури становится близка, как улица, на которой я провела свое детство.
В дождливый мартовский день республиканская авиация, «все, что имеет крылья», вылетает навстречу мятежникам, задумавшим отрезать Валенсию от Мадрида. Это победа под Гвадалахарой. Где—то мой Саня?
В июле армия республиканцев отбрасывает мятежников от Брунето. Где—то мой Саня? Баскония отрезана, на старых гражданских самолетах, в тумане, над горами нужно лететь в Бильбао. Где—то мой Саня?..
«Командировка затягивается, – пишет он, – мало ли что может случиться со мной. Во всяком случае, помни, что ты свободна, никаких обязательств».
У букиниста на проспекте Володарского я покупаю русско—испанский словарь 1836 года, изорванный, с пожелтевшими страницами, и отдаю его в переплетную. По ночам я учу длинные испанские фразы: «Да, я свободна от обязательств перед тобой. Я бы просто умерла, если бы ты не вернулся». Или: «Дорогой, зачем ты пишешь письма, от которых хочется плакать?»
Я бормочу эти испанские фразы, и, должно быть, дико, странно звучат они в темноте, потому что «научная няня», думая, что я брежу, встает и тихо крестит меня…
И вдруг происходит то, что казалось невозможным, невероятным. Происходит очень простая вещь, от которой все становится в тысячу раз лучше – погода, здоровье, дела.
Он возвращается, – поздней ночью звонит Москва, испуганная Розалия Наумовна будит меня, я бегу к телефону… А еще через несколько дней похудевший, загорелый и впрямь чем—то похожий на испанца, он стоит передо мной. Своими руками я прикрепляю орден Красного Знамени к его гимнастерке.
…Осенью мы отправляемся в Энск. Петя с сыном и «научной няней» проводят в Энске каждое лето, в каждом письме тетя Даша зовет нас в Энск, и вот мы едем наконец – утром решаем, а вечером я стою у вагона и ругаю Саню, потому что до отхода поезда осталось не больше пяти минут, а его еще нет – поехал за тортом. Он вскакивает на ходу – запыхавшийся, веселый.
– Чудачка, у них же там нет таких тортов!
– Сколько угодно!
– А конфеты?
Пожалуй, таких конфет действительно нет в Энске: даже нельзя понять, как открывается коробка, и на маленьком красном медальоне написано золотыми буквами: «Будьте здоровы, живите богато».
Мы долго сидим в полутемном купе, не зажигая огня.
Когда это было? Как взрослые, мы возвращались из Энска, и старые нигилистки с большими смешными муфтами на шнурах провожали нас. Маленький небритый мужчина все гадал, кто мы такие: брат и сестра? Не похожи! Муж и жена? Рановато! А какие были яблоки – красные, крепкие, зимние! Почему получается, что такие яблоки едят только в детстве?
– Это и был день, когда я влюбился в тебя.
– Нет. Ты влюбился, когда мы однажды шли с катка и ты угощал меня стручками, а я отказалась, и ты отдал стручки какой—то девчонке.
– Это ты тогда влюбилась.
– Нет, я знаю, что ты. А то бы не отдал.
Он думает очень серьезно.
– А когда же ты?
– Не знаю… Всегда.
Мы стоим в коридоре и, как тогда, провожаем глазами ныряющие и взлетающие провода. Все уже не то и не так, а все—таки по—прежнему – счастье. Толстый усатый проводник все посматривает на нас – или на меня? – и, вздохнув, говорит, что у него тоже красивая дочка…
Энск. Раннее утро. Трамваи еще не ходят, и нужно идти через весь город пешком. Вежливый оборванец несет наши вещи и болтает, болтает без конца – напрасно мы уверяем его, что сами родом из Энска. Он знает всех: покойных Бубенчиковых, тетю Дашу, судью, в особенности судью, с которым ему не раз приходилось встречаться.
– Где же?
– В судебной камере Ленинского района.
На площади, у возов, с которых колхозники продают яблоки и капусту, с большим кочаном в руках, постаревшая, задумчивая – взять или нет? – стоит тетя Даша.
Саня окликает ее, она по—стариковски строго глядит на него из—под очков и вдруг беспомощно роняет кочан на землю.
– Санечка! Милые вы мои! Да как же это? На базар пришли?
– Нет, тетя Даша, это мы по дороге. Тетя Даша – жена.
Он подводит меня к тете Даше, и на Энском базаре прекращается торговля – даже лошади, и те, вынув морды из мешков, с интересом смотрят, как я целуюсь с тетей Дашей…
Дом Маркузе на Гоголевской с львиными мордами по обеим сторонам подъезда. Завтрак в тети Дашином вкусе, после которого страшно подумать, что бывают на свете еще обед и ужин. Разговор по телефону с судьей, который находится в районе на выездной сессии, судя по слабому, далекому голосу – где—то на той стороне земного шара. Маленький Петя, которому уже третий год, – а давно ли, кажется, обсуждался генеральный вопрос: давать ему соску или нет, укачивать его на руках или в кроватке?