Катя кончила «Первую встречу испанцев с индейцами» и хотела ей показать, но она сказала из—за двери: «Потом, доченька», и не открыла.
Вообще в доме стало как—то скучно с тех пор, как ушел Кораблев, а потом и еще скучнее, когда пришел веселый Николай Антоныч и объявил, что к обеду будут не трое, как он рассчитывал, а шесть человек гостей.
Хочешь – не хочешь, а Нине Капитоновне пришлось серьезно браться за дело. Даже Катя была приглашена – стаканом вырезать для колдунов кружочки из теста. Она принялась очень энергично, раскраснелась, вся перемазалась мукой – нос и волосы, но скоро ей надоело, и она решила вырезать не стаканом, а старой чернильницей, чтобы получились не кружочки, а звездочки.
– Бабушка, для красоты, – умоляюще сказала она Нине Капитоновне.
Потом она сваляла звездочки и объявила, что будет печь свой пирог, отдельно. Словом, от нее было мало толку.
Шесть человек гостей! Кто же? Я смотрел из кухни и считал.
Первым пришел заведующий учебной частью Ружичек, по прозвищу Благородный Фаддей. Не знаю, откуда взялось это прозвище: всем хорошо было известно, какой он благородный! За ним явился толстый, лысый, с длинной смешной головой учитель Лихо. За ним еще кто—то, все педагоги. Потом пришла немка, она же француженка – преподавала немецкий и французский. Пришла наша Серафима с часиками на груди, и последним неожиданно приперся Возчиков из восьмого класса. Этот Возчиков был типичный «лядовец». Он чисто одевался, даже носил ремень с пряжкой МРУЛ, то есть Московское Реальное Училище Лядова», и был представителем старших классов в школьном совете.
Вообще здесь был почти весь школьный совет. Это было довольно странно – пригласить почти весь школьный совет к обеду.
Я сидел в кухне и слушал, о чем они говорят. Двери были открыты. Сперва Лихо сказал о «продуктах питания», о том, что теперь будут новые деньги. Сегодня фунт масла стоит четырнадцать миллионов, а завтра – двадцать копеек, как в довоенное время. Сегодня дворнику дают десять миллионов, а завтра десять Копеек, «и он еще будет кланяться и благодарить».
– А я—то, дура, только что скатерть продала за двести тридцать миллионов, – вздохнув, сказала Серафима Петровна.
Потом заговорили о Кораблеве. Вот тебе на! Оказывается, он подлизался к советской власти. Он из кожи лезет вон, чтобы «сделать карьеру». Усы он красит. Эту крайне вредную затею с театром он провел только для того, чтобы «завоевать популярность». Он был женат и свел жену в могилу. На заседаниях он проливает, оказывается, «крокодиловы слезы».
Я не знал, что такое «крокодиловы слезы», но при этих словах мне представился Кораблев, выходящий из комнаты Марьи Васильевны, бледный, с повисшими, точно приклеенными усами, и я сразу понял, что они все врут. И насчет театра, и насчет жены, и насчет «крокодиловых слез», что бы это ни означало. Они – его враги, те самые, о которых он еще сегодня говорил Марье Васильевне: «Я устал от этих людей. Мне мешают работать».
До «крокодиловых слез» – это еще был разговор. Но вот я услышал голос Николая Антоныча и понял, что это не разговор, а заговор. Они хотели прогнать Кораблева из школы.
Николай Антоныч начал издалека:
– Педагогика в числе внешних воспитательных факторов всегда предусматривала искусство…
Потом он перешел к Кораблеву и, прежде всего «отдал должное его дарованиям». Оказывается, нам нет никакого дела до «причин гибели его покойной жены». Нас интересует лишь «мера и степень его воздействия на детей». Нас волнует вредное направление, на которое Иван Павлыч толкает школу, и только поэтому мы должны поступить так, как нам подсказывает педагогический долг – «долг лояльных советских граждан».
Нина Капитоновна загремела пустыми тарелками, и я не расслышал, что именно подсказывает Николаю Антонычу его педагогический долг. Но когда Нина Капитоновна потащила в столовую второе, я из общего разговора понял, что они хотят сделать.
Во—первых, на ближайшем заседании школьного совета Кораблеву будет предложено «ограничиться преподаванием географии в пределах программы». Во—вторых, его деятельность будет оценена как «вульгаризация идеи трудового воспитания». В—третьих, школьный театр будет закрыт. В—четвертых и в—пятых еще что—то. Кораблев, конечно, обидится и уйдет. Как сказал Благородный Фаддей – «скатертью дорога».
Да, это был подлый план, и я удивлялся, что Нина Капитоновна не вмешивалась, терпела. Но вскоре я понял, в чем дело. Приблизительно со второго блюдя она стала жалеть, что Марья Васильевна отказала Кораблеву. Больше она ни о чем не думала, ничего не слышала. Она что—то бормотала, пожимала плечами и один раз даже сказала громко:
– Вот как! Что теперь мать?
Должно быть, обижалась, что Марья Васильевна не посоветовалась с ней, прежде чем отказать Кораблеву…
Гости разошлись, а я все не мог решить – что делать?
Это было дьявольски неудачно, что именно в этот день Кораблев пришел со своим предложением. Сидел бы лучше дома. Тогда я мог бы рассказать Марье Васильевне все, что услышал. А теперь неудобно, даже невозможно: она не вышла к обеду, заперлась и никого не пускала. Катя засела за уроки. Нина Капитоновна вдруг объявила, что с ног падает – хочет спать, сейчас же легла и заснула. Я вздохнул, простился и пошел домой.
Глава 10.«ОТВЕТ С ОТКАЗОМ»
Дежурный по детдому, хромой Яфет, уже дважды приходил смотреть, спим мы или бузим, все ли легли.
Ночная лампочка зажглась в коридоре. У Вальки Жукова веки вздрагивали во сне, как у собаки, – уж не снились ли ему его собаки? Ромашка храпел. Только я не спал, все думал.
Одна мысль смелее другой. Вот на школьном коллективе я выступаю против Николая Антоныча и открываю перед всеми подлый план изгнания Кораблева из школы. Вот я пишу Кораблеву письмо… Я стал сочинять письмо и заснул…
Очень странно, но, проснувшись (раньше всех), я продолжал сочинять это письмо как раз с того места, на котором остановился накануне. Вот когда пригодился бы мне Петькин письмовник! Я стал вспоминать письма, которые мы читали. «Ответ с отказом»: «Выраженные вами чувства чрезвычайно лестны для меня…» Не годится!
«Письмо благодарственное за благосклонный прием» тоже не годилось, равно как и «Письмо с требованием должной суммы». «Письмо от вдовца к девице» я забыл. Впрочем, и оно не годилось, тем более, что я не был вдовцом, а Кораблев – девицей.
Наконец я решился.
Было еще очень рано – восьмой час, на улицах темно, как ночью. Понятно, это меня не остановило. Остановить меня попробовал хромой Яфет, но я вывернулся и удрал с черного хода.
Кораблев жил в Воротниковском переулке, в деревянном одноэтажном флигеле со ставнями и верандой, похожем на дачу. Почему—то я был уверен, что он не спит. Ясно, не мог спать человек, который вчера получил от Марьи Васильевны «ответ с отказом». И он, правда, не спал. В комнате горел свет, он стоял у окна и смотрел во двор – так пристально и с таким вниманием, как будто во дворе происходили бог весть какие необыкновенные вещи. Так пристально и с таким вниманием, что долгое время не замечал меня, хотя я стоял под самым окном и делал знаки руками.
– Иван Павлыч!
Но Иван Павлыч зажмурился, тряхнул головой и ушел.
– Иван Павлыч, откройте, это я!
Он вернулся через несколько минут, накинув пальто, и вышел на веранду.
– Это я, Григорьев, – повторил я, испугавшись, что он забыл меня. Он смотрел как—то странно. – Я к вам пришел и сейчас расскажу одну штуку. Театр хотят закрыть, а вас… – Кажется, я не сказал «прогнать». А может быть, и сказал, потому что он вдруг очнулся.
– Зайди, – коротко сказал он.
Всегда у него было очень чисто, книги на полках, кровать под белым одеялом, на подушке – накидка. Все в порядке. Не в порядке сегодня был, кажется, только сам хозяин. То он щурился, то широко раскрывал глаза – как будто все перед ним расплывалось. Без сомнения, он не ложился в эту ночь. Таким усталым я его еще не видел.
– А, Саня, – нетвердо сказал он. – В чем дело?
– Иван Павлыч, я хотел вам письмо написать, – ответил я с жаром. – Вообще вопрос упирается в школьный театр. Про вас говорят, что вы заморили жену.