Уилкерсон с Хилтоном внушали также неграм, что они нисколько не хуже белых и что скоро будут разрешены смешанные браки, а поместья бывших хозяев отберут и каждому негру дадут по сорок акров земли и мула в придачу. Они распаляли негров рассказами о жестокостях, чинимых белыми, и в краю, издавна славившемся патриархальными отношениями между рабами и рабовладельцами, вспыхнула ненависть, зародились подозрения.
Бюро в своей деятельности опиралось на солдатские штыки, а военные власти издали немало вызывавших возмущение циркуляров по поводу того, как должны вести себя побежденные. Можно было угодить в тюрьму даже за непочтение к чиновнику Бюро. Циркуляры издавались по любому поводу — об обучении в школах, о поддержании чистоты, о том, какие пуговицы следует носить на сюртуке, какими товарами торговать, — словом, на все случаи жизни. Уилкерсон с Хилтоном имели право вмешаться в любое начинание Скарлетт и заставить ее продавать или менять товары по той цене, какую они установят.
К счастью, Скарлетт почти не соприкасалась с этой парочкой, ибо Уилл убедил ее предоставить это ему, а самой заниматься только плантацией. Мягкий и сговорчивый, Уилл с честью вышел из многих подобного рода трудностей, а ей и словом не обмолвился о них. Да Уилл справился бы и с «саквояжниками», и с янки, если бы пришлось. Но теперь возникла проблема, с которой справиться он не мог. О новом дополнительном налоге на Тару, грозившем потерей поместья, Скарлетт уже не могла не знать, и поставить ее в известность следовало немедленно.
Глаза Скарлетт вспыхнули.
— Черт бы побрал этих янки! — воскликнула она. — Сожрали нас с потрохами, обобрали до нитки — и все им мало, надо еще спустить на нас свору этих мерзавцев!
Война кончилась, заключили мир, а янки по-прежнему могут грабить ее, обречь на голод, выгнать из собственного дома. А она-то, дурочка, считала, что, как бы тяжело ни было, если она продержится до весны — пусть измотается, пусть устанет, — зато все наладится. Сокрушительная весть, которую сообщил ей Уилл, была последней каплей, переполнившей чашу ее страданий: ведь она целый год работала, не разгибая спины, и все надеялась, ждала.
— Ах, Уилл, а я-то думала, что война кончилась и наши беды остались позади!
— Нет, мэм. — Уилл поднял свое простоватое, деревенское, с квадратной челюстью лицо и в упор посмотрел на нее. — Беды наши только начинаются.
— И сколько же с нас хотят еще налога?
— Триста долларов.
На мгновение она лишилась дара речи. Триста долларов! Триста долларов для нее сейчас все равно что три миллиона — такой суммы у нее нет.
— Что ж, — раздумчиво произнесла она, — что ж… что ж, значит, придется где-то добывать триста долларов.
— Конечно, мэм. И еще радугу и луну в придачу.
— Но, Уилл, не могут же они продать с молотка Тару! Ведь это…
В обычно мягком взгляде его светлых глаз появилась такая ненависть, такая горечь — никогда бы она не подумала; что он способен на подобные чувства.
— Не могут продать Тару? Очень даже могут — и продадут, и с превеликим удовольствием! Мисс Скарлетт, вы уж меня простите, но нашему краю теперь пришла крышка. Эти «саквояжники» и подлипалы — они ведь голосовать могут, а из нас, демократов, мало кто такое право имеет. Ежели за каким демократом в шестьдесят пятом году в налоговых книгах штата больше двух тысяч долларов было записано, такой демократ не может голосовать. Значит, и ваш папаша, и мистер Тарлтон, и Макра, и Фонтейны-все вылетают из списков. Потом, ежели ты был полковником и воевал, ты тоже не можешь голосовать, а ей-же-богу, мисс Скарлетт, у нас куда больше полковников, чем в любом другом штате Конфедерации. И ежели ты служил правительству конфедератов, ты тоже не можешь голосовать; значит, все вылетают из списков — от нотариусов до судей, и таких людей сейчас в лесах полным-полно. Словом, лихо янки подловили нас с этой своей присягой на верность: выходит, ежели ты был кем-то до войны, значит, голосовать не можешь. Люди умные, люди достойные, люди богатые — все лишены права голоса.
Ну, я-то, конечно, мог бы голосовать, ежели бы принял эту их чертову присягу. У меня ведь никаких денег в шестьдесят пятом не было и полковником я не был, да и вообще никем. Только дудки — никакой их присяги я принимать не стану. Даже не взгляну на нее! Если б янки по-честному себя вели, я бы принял их присягу, а сейчас не стану. К Союзу можете присоединить меня, пожалуйста, а какая тут может быть Реконструкция — в толк не возьму. Ни за что не приму их присяги — пусть даже никогда больше не буду голосовать… А вот такой подонок, как этот Хилтон, — он голосовать может, и мерзавцы вроде Джонаса Уилкерсона, и всякие белые голодранцы вроде Слэттери, и никчемные людишки вроде Макинтошей — они все могут голосовать. И они теперь правят всем. И ежели вздумают двадцать раз взыскать с вас налог, то и взыщут. Теперь ведь ниггер убьет белого — и никто его за это не повесит. Или, скажем… — Он умолк, погрузившись в свои мысли, и оба одновременно вспомнили про белую женщину на уединенной ферме близ Лавджоя.» — Эти ниггеры могут как угодно нам гадить: Бюро вольных людей все равно их выгородит, и солдаты поддержат винтовками, а мы даже голосовать не можем и вообще не можем ничего.
— Голосовать, голосовать! — воскликнула Скарлетт. — Да какое отношение имеет голосование к тому, о чем мы говорим, Уилл?! Мы же говорим о налогах… Послушай, Уилл, ведь все знают, что Тара — хорошая плантация. В крайнем случае, можно заложить ее за приличную сумму, чтоб заплатить налог.
— Мисс Скарлетт, вы же не дурочка, а иной раз так говорите, что можно подумать — глупее вас на свете нет. Да у кого сейчас есть деньги, чтобы дать вам под вашу собственность? У кого, кроме «саквояжников», а они-то как раз и хотят отобрать у вас Тару! У всех есть земля. Всем земля чего-то приносит. Нельзя отдавать землю.
— У меня есть бриллиантовые сережки, которые я отобрала у того янки. Мы могли бы их продать.
— Мисс Скарлетт, ну, у кого есть деньги, чтоб сережки покупать? Да у людей на мясную грудинку денег нет, где там на мишуру! Вот у вас есть десятка золотом, а у многих, могу поклясться, и того нет.
Они снова замолчали; Скарлетт казалось, что она бьется головой о каменную стену. Сколько же было за прошлый год таких стен, о которые ей пришлось биться головой!
— Что же делать-то будем, мисс Скарлетт?
— Не знаю, — сказала она уныло и вдруг почувствовала, что не только не знает, но и не хочет знать. Нет у нее сил, чтобы пробивать еще и эту стену, — она так устала, у нее даже кости ноют. К чему работать не покладая рук, бороться, истязать себя, когда в конце каждого испытания тебя с ехидной усмешкой ждет поражение? — Не знаю, — повторила она. — Только ничего не говори папе. Он может встревожиться.
— Не скажу.
— А кому-нибудь уже сказал?
— Нет, я пришел прямо к вам.
Да, подумала она, с плохими вестями все приходят всегда прямо к ней, и она устала от этого.
— А где мистер Уилкс? Может быть, он что-то придумает?
Уилл посмотрел на нее своими добрыми глазами, и она поняла — как в тот день, когда Эшли вернулся домой, — что Уилл все знает.
— Он во фруктовом саду — обтесывает колья для ограды. Я, когда ставил в конюшню лошадь, слышал, как он орудует топором. Но у него ведь тоже нет денег, как и у нас.
— Я, что же, уж и поговорить с ним не могу, да? — резко парировала она, поднимаясь и движением ноги отбрасывая старое одеяло…
Уилл не обиделся — он продолжал стоять, грея руки у огня.
— Взяли бы вы шаль, мисс Скарлетт. На улице-то сыро.
Но она вышла без шали, ибо за шалью надо было подняться наверх, а ей не терпелось поскорее увидеть Эшли и излить ему свои тревоги.
Хоть бы застать его одного — вот было бы счастье! Ни разу с тех пор, как он вернулся домой, она не имела возможности перемолвиться с ним хоть словом наедине. Вечно вокруг вертелся кто-то из домашних, вечно рядом была Мелани — она то и дело протягивала руку и дотрагивалась до его рукава, словно хотела лишний раз убедиться, что он действительно тут. Этот жест счастливой собственницы неизменно вызывал у Скарлетт взрыв ревности и злости, которые притупились было за те месяцы, когда она считала, что Эшли уже мертв. Сейчас же она твердо решила, что должна видеть его наедине. Она не допустит, чтоб ей помешали говорить с ним с глазу на глаз.
Она шла по фруктовому саду под голыми деревьями — трава была сырая, и ноги у нее промокли. Она слышала вдали звонкие удары топора — это Эшли обтесывал вытащенные из болота стволы. Не скоро это и не просто — восстановить изгородь, которую янки с таким упоением тогда сожгли. Все дается не скоро и не просто, устало подумала она, и как же все ей надоело, надоело и опротивело до тошноты. Вот если бы Эшли был ее мужем, а не мужем Мелани, какое это было бы счастье — прийти к нему, уткнуться головой ему в плечо, расплакаться, переложить на него все свои тяготы и беды, пусть бы он все распутывал.
Она обошла гранатовую рощицу — голые ветви деревьев трепал холодный ветер — и увидела Эшли: он стоял, опершись на топор, вытирая лоб тыльной стороной ладони. На нем были старые домотканые брюки и рубашка Джералда — из тех, что в лучшие времена надевали только в суд или на пикники, — рубашка с кружевными рюшами, слишком короткая для ее нынешнего владельца. Сюртук Эшли повесил на сучок, ибо работать в нем было жарко, и сейчас отдыхал.
Глядя на Эшли — оборванного, с топором в руке, Скарлетт почувствовала, как сердце у нее защемило от любви к нему и ярости на то, что все так складывается. Просто невыносимо было видеть некогда беспечного, безукоризненно элегантного Эшли за тяжелой работой, в рубашке с чужого плеча. Руки его не созданы для физического труда, а тело — для грубой одежды; он должен ходить в шелковистом льне и тонком сукне. Бог предназначил ему жить в большом доме, беседовать с приятными людьми, играть на рояле, писать стихи, такие красивые, хоть и непонятные.
Ее не коробило, когда она видела собственное дитя в переднике из мешковины, а своих сестер — в грязных старых ситцах; она спокойно переносила то, что Уилл работает больше, чем иной раб на плантации, — но не могла стерпеть, чтоб так работал Эшли. Эта работа не для него, да и слишком он ей дорог. Нет, лучше самой обтесывать колья, чем допустить, чтоб это делал он.