Тут старуха как гроза разразилась и старика разбранила: «Что ты наделал, старый пес? Уходил ты моих дочек, моих кровных деточек, моих ненаглядных семечек, моих красных ягодок! Я тебя ухватом прибью, кочергой зашибу!» — «Полно, старая дрянь! Вишь, ты на богатство польстилась, а детки твои упрямицы! Коли я виноват? Ты сама захотела». Старуха посердилась, побранилась, да после с падчерицею помирилась, и стали они жить да быть да добра наживать, а лиха не поминать. Присватался сусед, свадебку сыграли, и Марфуша счастливо живет. Старик внучат Морозком стращал и упрямиться не давал. Я на свадьбе был, мед-пиво пил, по усу текло, да в рот не попало.
№96[367]
У мачехи была падчерица да родная дочка; родная что ни сделает, за все ее гладят по головке да приговаривают: «Умница!» А падчерица как ни угождает — ничем не угодит, все не так, все худо; а надо правду сказать, девочка была золото, в хороших руках она бы как сыр в масле купалась, а у мачехи каждый день слезами умывалась. Что делать? Ветер хоть пошумит да затихнет, а старая баба расходится — не скоро уймется, все будет придумывать да зубы чесать. И придумала мачеха падчерицу со двора согнать: «Вези, вези, старик, ее куда хочешь, чтобы мои глаза ее не видали, чтобы мои уши об ней не слыхали; да не вози к родным в теплую хату, а во чисто́ поле на трескун-мороз!» Старик затужил, заплакал; однако посадил дочку на сани, хотел прикрыть попонкой — и то побоялся; повез бездомную во чисто́ поле, свалил на сугроб, перекрестил, а сам поскорее домой, чтоб глаза не видали дочерниной смерти.
Осталась бедненькая, трясется и тихонько молитву творит. Приходит Мороз, попрыгивает-поскакивает, на красную девушку поглядывает: «Девушка, девушка, я Мороз красный нос!» — «Добро пожаловать, Мороз; знать, бог тебя принес по мою душу грешную». Мороз хотел ее тукнуть[368] и заморозить; но полюбились ему ее умные речи, жаль стало! Бросил он ей шубу. Оделась она в шубу, подожмала ножки, сидит. Опять пришел Мороз красный нос, попрыгивает-поскакивает, на красную девушку поглядывает: «Девушка, девушка, я Мороз красный нос!» — «Добро пожаловать, Мороз; знать, бог тебя принес по мою душу грешную». Мороз пришел совсем не по душу, он принес красной девушке сундук высокий да тяжелый, полный всякого приданого. Уселась она в шубочке на сундучке, такая веселенькая, такая хорошенькая! Опять пришел Мороз красный нос, попрыгивает-поскакивает, на красную девушку поглядывает. Она его приветила, а он ей подарил платье, шитое и серебром и золотом. Надела она и стала какая красавица, какая нарядница! Сидит и песенки попевает.
А мачеха по ней поминки справляет; напекла блинов. «Ступай, муж, вези хоронить свою дочь». Старик поехал. А собачка под столом: «Тяв, тяв! Старикову дочь в злате, в се́ребре везут, а старухину женихи не берут!» — «Молчи, дура! На́ блин, скажи: старухину дочь женихи возьмут, а стариковой одни косточки привезут!» Собачка съела блин да опять: «Тяв, тяв! Старикову дочь в злате, в се́ребре везут, а старухину женихи не берут!» Старуха и блины давала и била ее, а собачка все свое: «Старикову дочь в злате, в се́ребре везут, а старухину женихи не возьмут!»
Скрипнули ворота, растворилися двери, несут сундук высокий, тяжелый, идет падчерица — панья паньей сияет! Мачеха глянула — и руки врозь! «Старик, старик, запрягай других лошадей, вези мою дочь поскорей! Посади на то же поле, на то же место». Повез старик на то же поле, посадил на то же место. Пришел и Мороз красный нос, поглядел на свою гостью, попрыгал-поскакал, а хороших речей не дождал; рассердился, хватил ее и убил. «Старик, ступай, мою дочь привези, лихих коней запряги, да саней не повали, да сундук не оброни!» А собачка под столом: «Тяв, тяв! Старикову дочь женихи возьмут, а старухиной в мешке косточки везут!» — «Не ври! На́ пирог, скажи: старухину в злате, в се́ребре везут!» Растворились ворота, старуха выбежала встреть[369] дочь, да вместо ее обняла холодное тело. Заплакала, заголосила, да поздно!
Старуха-говоруха
№97[370]
И день и ночь старуха ворчит, как у ней язык не заболит? А всё на падчерицу: и не умна, и не статна! Пойдет и придет, станет и сядет — все не так, невпопад! С утра до вечера как заведенные гусли. Надоела мужу, надоела всем, хоть со двора бежи! Запряг старик лошадь, затеял в город просо везть, а старуха кричит: «Бери и падчерицу, вези хоть в темный лес, хоть на путь на дорогу, только с моей шеи долой».
Старик повез. Дорога дальняя, трудная, все бор да болото, где кинуть девку? Видит: стоит избушка на курьих ножках, пирогом подперта, блином накрыта, стоит — перевертывается. «В избушке, — подумал, — лучше оставить дочь», ссадил ее, дал проса на кашу, ударил по лошади и укатил из виду.
Осталась девка одна; натолкла проса, наварила каши много, а есть некому. Пришла ночь длинная, жуткая; спать — бока пролежишь, глядеть — глаза проглядишь, сло́ва молвить не с кем, и скучно и страшно! Стала она на порог, отворила дверь в лес и зовет: «Кто в лесе, кто в темном — приди ко мне гостевать!» Леший откликнулся, скинулся[371] молодцом, новогородским купцом, прибежал и подарочек принес. Нынче придет покалякает[372], завтра придет — гостинец принесет; увадился[373], наносил столько, что девать некуда!
А старуха-говоруха и скучила[374] без падчерицы, в избе у ней стало тихо, на животе тошно, язык пересох. «Ступай, муж, за падчерицей со дна моря ее достань, из огня выхвати! Я стара, я хила, за мной походить некому». Послушался муж; приехала падчерица, да как раскрыла сундук да развесила добро на веревочке от избы до ворот, — старуха было разинула рот, хотела по-своему встретить, а как увидела — губки сложила, под святые[375] гостью посадила и стала величать ее да приговаривать: «Чего изволишь, моя сударыня?»
Дочь и падчерица
№98[376]
Женился мужик вдовый с дочкою на вдове — тоже с дочкою, и было у них две сводные дочери. Мачеха была ненавистная; отдыху не дает старику: «Вези свою дочь в лес, в землянку! Она там больше напрядет». Что делать! Послушал мужик бабу, свез дочку в землянку и дал ей огнивко, креме́шик, тру́ду[377] да мешочек круп и говорит: «Вот тебе огоньку; огонек не переводи, кашку вари, а сама сиди да пряди, да избушку-то припри».
Пришла ночь. Девка затопила печурку, заварила кашу, откуда ни возьмись мышка и говорит: «Де́вица, де́вица, дай мне ложечку каши». — «Ох, моя мышенька! Разбай[378] мою скуку; я тебе дам не одну ложку каши, а и досыта накормлю». Наелась мышка и ушла. Ночью вломился медведь. «Ну-ка, деушка, — говорит, — туши огни, давай в жмурку играть».
Мышка взбежала на плечо де́вицы и шепчет на ушко: «Не бойся, де́вица! Скажи: давай! а сама туши огонь да под печь полезай, а я стану бегать и в колокольчик звенеть». Так и сталось. Гоняется медведь за мышкою — не поймает; стал реветь да поленьями бросать; бросал-бросал, да не попал, устал и молвил: «Мастерица ты, деушка, в жмурку играть! За то пришлю тебе утром стадо коней да воз добра».
Наутро жена говорит: «Поезжай, старик, проведай-ка дочь — что напряла она в ночь?» Уехал старик, а баба сидит да ждет: как-то он дочерние косточки привезет! Вот собачка: «Тяф, тяф, тяф! С стариком дочка едет, стадо коней гонит, воз добра везет». — «Врешь, шафурка[379]! Это в кузове кости гремят да погромыхивают». Вот ворота заскрипели, кони на двор вбежали, а дочка с отцом сидят на возу: полон воз добра! У бабы от жадности аж глаза горят. «Экая важность! — кричит. — Повези-ка мою дочь в лес на ночь; моя дочь два стада коней пригонит, два воза добра притащит».
Повез мужик и бабину дочь в землянку и так же снарядил ее и едою и огнем. Об вечеру заварила она кашу. Вышла мышка и просит кашки у Наташки. А Наташка кричит: «Ишь, гада какая!» — и швырнула в нее ложкой. Мышка убежала; а Наташка уписывает одна кашу, съела, огни позадула и в углу прикорнула.
Пришла полночь — вломился медведь и говорит: «Эй, где ты, деушка? Давай-ка в жмурку поиграем». Де́вица молчит, только со страху зубами стучит. «А, ты вот где! На́ колокольчик, бегай, а я буду ловить». Взяла колокольчик, рука дрожит, колокольчик беспере́чь звенит, а мышка отзывается: «Злой де́вице живой не быть!»
Наутро шлет баба старика в лес: «Ступай! Моя дочь два воза привезет, два табуна пригонит». Мужик уехал, а баба за воротами ждет. Вот собачка: «Тяф, тяф, тяф! Хозяйкина дочь едет — в кузове костьми гремит, а старик на пустом возу сидит». — «Врешь ты, шавчонка! Моя дочь стада гонит и возы везет». Глядь — старик у ворот жене кузов подает; баба кузовок открыла, глянула на косточки и завыла, да так разозлилась, что с горя и злости на другой же день умерла; а старик с дочкою хорошо свой век доживал и знатного зятя к себе в дом примал.
Кобиляча голова
№99[380]
Як був дід да баба, да у їх було дві дочки́: одна дідова, а друга бабина. У діда була дочка́ така, що всегда рано уставала да усе робила, а бабиній як би нічо́го не робить! Ото раз баба послала їх на попряхи: «Ідіть же, — гово́рить, — да щоб мені багато напряли». Дідова дочка до світа встала да усе пряла, а бабина з вечора тільки як попряла трошки, да й не пряла більше.
Уранці, як світ став, пішли вони додому; треба їм було в однім місці через перелаз[381] лізти. Бабина дочка́ уперед перелізла і гово́рить: «Дай мені, сестрице, твої починки[382]; я подержу, покіль ти перелізеш». Та їй оддала; так вона, їх забравши, побігла додому да й каже: «Дивись, мамо, скільки я напряла, а сестра як легла з вечора, дак і не уставала до світа!» А та, прийшовши, скількі не божилась, що то її починки, дак куда — баба і слухать не хотіла, од того що вона її і попере́ду не любила, да і нав’язалась на діда: «Де хочеш, там і дінь[383] свою дочку́, тільки щоб вона у мене дурно[384] хліба не їла!».
От дід запріг кобилу да посадив дочку́ на віз, і сам сів, да і поїхали. їдуть лісом, аж там стоїть хатка на курячій ніжці. Дід узяв дочку́ да й повів у хату, а хата була одчи́нена[385], да й каже: «Оставайся ж, доню[386], тут, а я піду, дровець нарубаю, щоб було чим кашу зварить». Да сам пішов з хати да й поїхав, тільки прив’язав до оконниці колодочку.
Колодочка стукне, а дочка́ і каже. «Се мій батенька дровця рубає!» Коли стукотить, гуркотить[387] кобиляча голова: «Хто в моїй хаті, одчини!» Дівчина встала і одчинила. «Дівчино, дівчино! Пересади через поріг». Вона пересадила. «Дівчино, дівчино! Постели мені постіль». Вона постелила. «Дівчино, дівчино! Положи мене на піл»[388]. Вона положила. «Дівчино, дівчино! Укрий мене». Вона і укрила. «Дівчино, дівчино! Улізь же мені у праве ухо, а у ліве вилізь».
Вона як вилізла із ушей, дак стала така хоро́ша, що кра́щої[389] немає. Зараз стали і лакеї, і коні, і коляска; вона сіла у коляску да й поїхала до батька. Приходить у хату, а батько її не пізнав; а послі вона їм розказала, що з нею було. От баба уп’ять пристала до діда: «Вези і мою дочку́ туда, куда свою возив».
Дід і бабину туда ж одвіз і, посадивши у хаті, велів себе ждать, покіль він нарубає дров. Тільки та пождала трошки, начала плакать, що сама осталась у лісі: аж оп’ять стукотить, гуркотить кобиляча голова: «Хто в моїй хаті, одчини!» — «Не велика пані, і сама одчиниш», — каже дівчина. «Дівчино, дівчино! Пересади мене через поріг». — «Не велика пані, і сама перелізеш». — «Дівчино, дівчино! Постели мені постіль». — «Не велика пані, і сама постелиш». — «Дівчино, дівчино! Положи мене на піл». — «Не велика пані, і сама ляжеш». — «Дівчино, дівчино! Укрий мене». — «Не велика пані, і сама укриєшся».
Тогді кобиляча голова схватилась и з’їла бабину дочку́, да кісточки[390] в мішочку і повісила, а сама оп’ять ушла. Собачка прибіжала до баби да начала брехать: «Гав, гав! Дідова дочка́ як панночка, а бабиної дочки́ у торбинці кісточки!» Що прожене[391] баба її, то вона оп’ять і прибіжить. Тільки баба і гово́рить дідові: «Поїдь да подивись, що там із моєю дочко́ю робиться». От дід поїхав і привіз у торбинці кісточки, дак баба розсердилась да собачку і убила.
Крошечка-Хаврошечка
№100[392]
Вы знаете, что есть на свете люди и хорошие, есть и похуже, есть и такие, которые бога не боятся, своего брата не стыдятся: к таким-то и попала Крошечка-Хаврошечка. Осталась она сиротой маленькой; взяли ее эти люди, выкормили и на свет божий не пустили, над работою каждый день занудили, заморили; она и подает, и прибирает, и за всех и за все отвечает.
А были у ее хозяйки три дочери большие. Старшая звалась Одноглазка, средняя — Двуглазка, а меньшая — Триглазка; но они только и знали у ворот сидеть, на улицу глядеть, а Крошечка-Хаврошечка на них работа́ла, их обшивала, для них и пряла и ткала, а слова доброго никогда не слыхала. Вот то-то и больно — ткнуть да толкнуть есть кому: а приветить да приохотить нет никого!
Выйдет, бывало, Крошечка-Хаврошечка в поле, обнимет свою рябую корову, ляжет к ней на шейку и рассказывает, как ей тяжко жить-поживать: «Коровушка-матушка! Меня бьют, журят, хлеба не дают, плакать не велят. К завтрему дали пять пудов напрясть, наткать, побелить, в трубы покатать». А коровушка ей в ответ: «Красная де́вица! Влезь ко мне в одно ушко, а в другое вылезь — все будет сработано». Так и сбывалось. Вылезет красная де́вица из ушка — все готово: и наткано, и побелено, и покатано. Отнесет к мачехе; та поглядит, покряхтит, спрячет в сундук, а ей еще больше работы задаст. Хаврошечка опять придет к коровушке, в одно ушко влезет, в другое вылезет и готовенькое возьмет принесет.
Дивится старуха, зовет Одноглазку: «Дочь моя хорошая, дочь моя пригожая! Доглядись, кто сироте помогает: и ткет, и прядет, и в трубы катает?» Пошла с сиротой Одноглазка в лес, пошла с нею в поле; забыла матушкино приказанье, распеклась на солнышке, разлеглась на травушке; а Хаврошечка приговаривает: «Спи, глазок, спи, глазок!» Глазок заснул; пока Одноглазка спала, коровушка и наткала и побелила. Ничего мачеха не дозналась, послала Двуглазку. Эта тоже на солнышке распеклась и на травушке разлеглась, матернино приказанье забыла и глазки смежила; а Хаврошечка баюкает: «Спи, глазок, спи, другой!» Коровушка наткала, побелила, в трубы покатала; а Двуглазка все еще спала.
Старуха рассердилась, на третий день послала Триглазку, а сироте еще больше работы дала. И Триглазка, как ее старшие сестры, попрыгала-попрыгала и на травушку пала. Хаврошечка поет: «Спи, глазок, спи, другой!» — а об третьем забыла. Два глаза заснули, а третий глядит и все видит, все — как красная де́вица в одно ушко влезла, в другое вылезла и готовые холсты подобрала. Все, что видела, Триглазка матери рассказала; старуха обрадовалась, на другой же день пришла к мужу: «Режь рябую корову!» Старик так-сяк: «Что ты, жена, в уме ли? Корова молодая, хорошая!» Режь, да и только! Наточил ножик...
Побежала Хаврошечка к коровушке: «Коровушка-матушка! Тебя хотят резать». — «А ты, красная де́вица, не ешь моего мяса; косточки мои собери, в платочек завяжи, в саду их рассади и никогда меня не забывай, каждое утро водою их поливай». Хаврошечка все сделала, что коровушка завещала; голодом голодала, мяса ее в рот не брала, косточки каждый день в саду поливала, и выросла из них яблонька, да какая — боже мой! Яблочки на ней висят наливные, листвицы шумят золотые, веточки гнутся серебряные; кто ни едет мимо — останавливается, кто проходит близко — тот заглядывается.
Случилось раз — девушки гуляли по́ саду; на ту пору ехал по́ полю барин — богатый, кудреватый, молоденький. Увидел яблочки, затрогал девушек: «Де́вицы-красавицы! — говорит он. — Которая из вас мне яблочко поднесет, та за меня замуж пойдет». И бросились три сестры одна перед другой к яблоньке. А яблочки-то висели низко, под руками были, а то вдруг поднялись высоко-высоко, далеко над головами стали. Сестры хотели их сбить — листья глаза засыпают, хотели сорвать — сучья косы расплетают; как ни бились, ни метались — ручки изодрали, а достать не могли. Подошла Хаврошечка, и веточки приклонились, и яблочки опустились. Барин на ней женился, и стала она в добре поживать, лиха не знавать.
Буренушка
№101[393]
Не в каком царстве, не в каком государстве был-жил царь с царицею, и была у них одна дочь, Марья-царевна. А как умерла царица, то царь взял другую жену, Ягишну. У Ягишны родилось две дочери: одна — двоеглазая, а другая — троеглазая. Мачеха не залюбила Марьи-царевны, послала ее пасти коровушку-буренушку и дала ей сухую краюшку хлебца.
Царевна пошла в чистое поле, в праву ножку буренушке поклонилась — напилась-наелась, хорошо срядилась; за коровушкой-буренушкой целый день ходит, как барыня. День прошел, она опять поклонилась ей в праву ножку, разрядилась, пришла домой и краюшку хлеба назад принесла, на стол положила. «Чем сука жива живет?» — думает Ягишна; на другой день дала Марье-царевне ту же самую краюшку и посылает с нею свою бо́льшую дочь. «Присмотри, чем Марья-царевна питается?»
Пришли в чистое поле; говорит Марья-царевна: «Дай, сестрица, я поищу у тебя в головке». Стала искать, а сама приговаривает: «Спи-спи, сестрица! Спи-спи, родима! Спи-спи, глазок! Спи-спи, другой!» Сестрица заснула, а Марья-царевна встала, подошла к коровушке-буренушке, в праву ножку поклонилась, напилась-наелась, хорошо срядилась и ходит весь день как барыня. Пришел вечер; Марья-царевна разрядилась и говорит: «Вставай, сестрица! Вставай, родима! Пойдем домой». — «Охти мне! — взгоревалась сестрица. — Я весь день проспала, ничего не видела; теперь мати забранит меня!»
Пришли домой; спрашивает ее мати: «Что пила, что ела Марья-царевна?» — «Я ничего не видела». Ягишна заругалась на нее; поутру встает, посылает троеглазую дочерь: «Поди-ка, — говорит, — погляди, что она, сука, ест и пьет?» Пришли девицы в чистое поле буренушку пасти; говорит Марья-царевна: «Сестрица! Дай я тебе в головушке поищу». — «Поищи, сестрица, поищи, родима!» Марья-царевна стала искать да приговаривать: «Спи-спи, сестрица! Спи-спи, родима! Спи-спи, глазок! Спи-спи, другой!» А про третий глазок позабыла; третий глазок глядит да глядит, что ро́бит Марья-царевна. Она подбежала к буренушке, в праву ножку поклонилась, напилась-наелась, хорошо срядилась; стало солнышко садиться — она опять поклонилась буренушке, разрядилась и ну будит троеглазую: «Вставай, сестрица! Вставай, родима! Пойдем домой».
Пришла Марья-царевна домой, сухую краюшку на стол положила. Стала мати спрашивать у своей дочери: «Что она пьет и ест?» Троеглазая все и рассказала. Ягишна приказывает: «Режь, старик, коровушку-буренушку». Старик зарезал; Марья-царевна просит: «Дай, дедушка родимый, хоть гузённую кишочку мне». Бросил старик ей гузённую кишочку; она взяла, посадила ее к верее — вырос ракитов куст, на нем красуются сладкие ягодки, на нем сидят разные пташечки да поют песни царские и крестьянские.
Прослышал Иван-царевич про Марью-царевну, пришел к ее мачехе, положил блюдо на стол: «Которая девица нарвет мне полно блюдо ягодок, ту за себя замуж возьму». Ягишна послала свою бо́льшую дочерь ягод брать; птички ее и близко не подпускают, того и смотри — глаза выклюют; послала другую дочерь — и той не дали. Выпустила, наконец, Марью-царевну; Марья-царевна взяла блюдо и пошла ягодок брать; она берет, а мелкие пташечки вдвое да втрое на блюдо кладут; пришла, поставила на стол и царевичу поклон отдала. Тут веселым пирком да за свадебку; взял Иван-царевич за себя Марью-царевну, и стали себе жить-поживать, добра наживать.
Долго ли, коротко ли жили, родила Марья-царевна сына. Захотелось ей отца навестить; поехала с мужем к отцу в гости. Мачеха обворотила ее гусынею, а свою бо́льшую дочь срядила Ивану-царевичу в жены. Воротился Иван-царевич домой. Старичок-пестун встает поутру ранехонько, умывается белехонько, взял младенца на́ руки и пошел в чистое поле к кусточку. Летят гуси, летят серые. «Гуси вы мои, гуси серые! Где вы младёного[394] матерь видали?» — «В другом стаде». Летит другое стадо. «Гуси вы мои, гуси серые! Где вы младёного матерь видали?» Младёного матерь на землю скочила, кожух сдернула, другой сдернула, взяла младенца на руки, стала грудью кормить, сама плачет: «Сегодня покормлю, завтра покормлю, а послезавтра улечу за темные леса, за высокие горы!»
Старичок пошел домой; паренек спит до утра без разбуду, а подмененная жена бранится, что старичок в чистое поле ходит, всего сына заморил! Поутру старичок опять встает ранехонько, умывается белехонько, идет с ребенком в чистое поле; и Иван-царевич встал, пошел невидимо за старичком и забрался в куст. Летят гуси, летят серые. Старичок окликивает: «Гуси вы мои, гуси серые! Где младёного матку видали?» — «В другом стаде». Летит другое стадо: «Гуси вы мои, гуси серые! Где вы младёного матерь видали?» Младёного матерь на землю скочила, кожу сдернула, другую сдернула, бросила на куст и стала младёного грудью кормить, стала прощаться с ним: «Завтра улечу за темные леса, за высокие горы!»
Отдала младенца старику. «Что, — говорит, — смородом[395] пахнет?» Хотела было надевать кожи, хватилась — нет ничего: Иван-царевич спалил. Захватил он Марью-царевну, она обвернулась скакухой[396], потом ящерицей и всякой гадиной, а после всего веретёшечком[397]. Иван-царевич переломил веретёшко надвое, пятку назад бросил, носок перед себя — стала перед ним молодая молодица. Пошли они вместе домой. А дочь Ягишны кричит-ревет: «Разорительница идет! Погубительница идет». Иван-царевич собрал князей и бояр, спрашивает: «С которой женой позволите жить?» Они сказали: «С первой». — «Ну, господа, которая жена скорее на ворота скочит, с той и жить стану». Дочь Ягишны сейчас на ворота взлезла, а Марья-царевна только чапается[398], а вверх не лезет. Тут Иван-царевич взял свое ружье и застрелил подмененную жену, а с Марьей-царевной стал по-старому жить-поживать, добра наживать.
Баба-яга
№102[399]
Жили-были муж с женой и прижили дочку; жена-то и помри. Мужик женился на другой, и от этой прижил дочь. Вот жена и невзлюбила падчерицу; нет житья сироте. Думал, думал наш мужик и повез свою дочь в лес. Едет лесом — глядит: стоит избушка на курьих ножках. Вот и говорит мужик: «Избушка, избушка! Стань к лесу задом, а ко мне передом». Избушка и поворотилась.