— Долго там жил?
— Неделю, — говорит Андрей. — Двум нашим парням из Суриковского мансарду дали. Они туда с женами перебрались, холстами перегородились. Рады. Утром жен отправляют на работу, а сами за живопись. Говорят, я тоже получил бы. Теперь прозевал. Зеваю… Всю жизнь. Спал у них на иллюстрированных журналах, наверное, поэтому полон замыслов.
— Неужели так сложно с квартирами? Даже художникам?
Андрей рассмеялся.
— Художникам особенно. Инженеры от своих организаций получают, а у художников организация тунеядствующая. Они прошлый год косяками в деревню подались. Газеты об этом покричали. В общем, «патриотическое движение». А они через полгода все вернулись. Деревни-то чужие. Парни кочегарами не захотели работать…
Андрей возбужденно-насмешлив.
— Я давно тебя не видел, — говорит Юрка. — Ты, по-моему, даже похудел здесь?
— В форму вхожу.
Я смотрю на него, на сгустившуюся синеву глаз, и не вижу той беспомощности, что была там, на лугах. И у меня ни смущения, ни сожаления. Ощущение такое, будто об этом я знаю только одна, будто это мне приснилось и я вольна, как хочу, думать об этом. Мне хочется рассмеяться, соскочить и закружиться по комнате. Но ведь Андрей знает об этом. Знает.
— Мужчины! Ну что же вы?
Я пью это всегда неприятное мне вино. Даже хочу, чтобы в нем было больше горечи. И с большей болью насилия я хочу пить его и наказывать себя до отчаяния, делать глупости, будто все мне — трын-трава.
Я знаю, что еще не пьяна, только не чувствую себя. Я не материальна.
Андрей только что приехал из города. В деревне пожил, поработал и уехал. А я? На что обрекаю себя? Жить среди людей, которые будут главным своим, подспудным вечно держаться кержацких устоев. Может, и пробудится у них когда вспышка удивления перед чем-то, но своим они не поплатятся.
Андрей шутливо сообщает Юрке:
— Парни чуть меня не женили. В следующий приезд, наверно, не устою. Посмотрю на тебя…
На какое-то мгновение глаза его словно замирают в задумчивости, а сам он улыбается, весел.
Я ловлю в себе непонятное эгоистическое чувство. Хочу, горько хочу, чтобы у него перед другой никогда не было такого обреченного и радостного испуга. Это было только мое.
— Юра, давай за тебя, — говорит Андрей. — За то, что ты здесь не зря. Боксеры-то из этих парней ничего получаются? Помнишь у Джека Лондона? Какого-нибудь сибирского феномена обнаружишь.
Я поднимаюсь, выхожу из-за стола. Я хочу музыки — громкой, чтобы она оглушила меня, не дала взорваться.
Я нахожу ее. Магнитофон на стуле бубнит, я слышу звуки его в полу, в стенах.
Мы с Юркой убираем в угол стол. Андрей поднимается, и я вижу в нем грустное удивление, которое маскирует он напускной независимостью. У него исчезает улыбка.
Я подхожу к Юрке, и мы танцуем с ним с самозабвением, дурачась, как давно уже не танцевали.
Юрка чувствовал, что ему легко, будто нашлась опять та близость между нами, что была совсем, совсем недавно — в век студенчества.
Я видела, что Андрею нравится, как я танцую. Я повернулась к нему, позвала и поняла, что танцевать он не будет. Не потому, что не знает современные танцы, не принимает их, а просто не может, что-то в нем не позволяет вот так извиваться, ломать себя, крутить. Видно, студенчество с ним ничего не смогло сделать. В нем осталось больше крестьянина, чем художника.
Так думала я. Так чувствовала. У меня хорошо кружилась голова. Чем спокойней он стоял, тем сильнее и отчаяннее мне хотелось бездумных движений без конца.
Оборвался ритм. Щелкнул и помолчал магнитофон.
— Андрей, — говорю я. — Ты не танцуешь? Мы с Юркой тоже тысячу лет не танцевали. Не можем. Наши танцы кончились.
Очень медленно начинается вальс.
— Вы только зиму здесь, — говорит Андрей. — Я недавно видел Лиду Бессонову. Думаю, кто же у нас еще так ходит? Думал, думал и вспомнил: Холшевникова! То же небрежение взгляда… Увидел ее подружку — опять Холшевникова! Юра, заметил, как они стали носить головы? Девчата теперь знают новые эталоны. — Он мельком глянул мне в глаза.
«Ничего ты не понимаешь! Я здесь временная. Уже узнала это, поняла это и даже сжилась с этим. И Юрка. Юрка давно…»
Солнце загорается на недопитых бутылках вина. Юрка перебирает на кровати бобины.
— «Очи черные, очи жгучие», — сообщает Юрка. — Ставим?
— Это что, Шаляпин? Откуда?
— Юрка записал.
Мы молчим. А Шаляпин задыхался от избытка голоса. Ему не хватало этой песни. Сейчас снова спать…
— Пойдемте на улицу, — говорю я. — Походим.
12 апреля.
— Сергея не пускают, — говорит Юрка. — Мне еще предстоит бой выдержать. Ничего, посмотрим… Через райком пробью.
Юрка ел жареное сало. Оно брызгало со сковороды, как пузырьки воздуха с газированной воды. Горячие шматочки остекленели и на концах сморщились розовыми прослойками. Юрка выбирал вилкой что посуше.
— И надо было им подраться… Ну, завал… У председателя теперь козырь, не прошибешь… Я ему говорю о спорте в деревне, о пользе бокса, а он: «Это не спорт, а… Ты бандитов мне подготовил». Неглупый мужик, а в простых вещах не рубит. А то без этого у них драк не было! Нет, мы так не сработаемся. Ладно, я еще отыграюсь… Сегодня же в райком сбегаю. Эта поездка для нас слишком много значит… Неужели командировочные не выпишут?