Впервые в жизни я увидела, как бьются головой об стену. Она билась не лбом, а как—то сбоку, наверно чтобы было больнее, и не плакала, с неподвижным выражением, точно это было какое—то дело. Волосы вздрагивали – и вдруг она прижалась лицом к стене, раскинула руки…
Она знала. Весь этот трудный, утомительный день, когда пришлось даже отложить несрочные операции, потому что не хватало рук на приеме, когда больных некуда было класть и все нервничали, волновались, она одна работала так, как будто ничего не случилось. В первой палате она учила разговаривать одного несчастного парня, лежавшего с высунутым языком, – и знала. Она долго скучным голосом отделывала повара за то, что картофель был плохо протерт и застревал в трубках, – и знала. То в одной, то в другой палате слышался ее сердитый, уверенный голос – и никто, ни один человек в мире не мог бы догадаться о том, что она знала.
Глава 7.«ЕКАТЕРИНЕ ИВАНОВНЕ ТАТАРИНОВОЙ—ГРИГОРЬЕВОЙ».
Все чаще я оставалась в госпитале на ночь, потом на двое—трое суток и, наконец, стала приходить домой только тогда, когда Розалия Наумовна просила меня об этом.
– Что—то мне стало скучно без вас, Катя, – говорила она.
«Скучно» – это означало, что она снова не знает, что делать с Бертой, которая становилась все более пугливой и молчаливой и уже не ходила по очередям, а целые дни лежала на диване и, главное, почти перестала есть.
Плохи были ее дела, и я советовала Розалии Наумовне немедленно увезти ее из Ленинграда. Но Розалия Наумовна боялась отпустить ее одну, а сама об отъезде не хотела и слышать.
…Тихо было в квартире и пусто, тонкие полоски света лежали на мебели, на полу, солнце сквозило через щели прикрытых ставен. Я подсела к Берте, задумалась, потом очнулась, как от сна, от беспокойных, утомительных мыслей, которые точно за руку увели меня из этой комнаты, где стояла мебель в чехлах и худенькая старушка в чистой ночной кофточке сидела и с детским вниманием вырезала бумажные салфетки – за последнее время это стало ее любимым занятием.
– Вот так возьмешь, да и сойдешь с ума…
Должно быть, я сказала это вслух, потому что Берта на мгновение оторвалась от своих салфеток и рассеянно посмотрела на меня.
– Там вас ждут, Катя, – сказала она, помолчав.
– Кто ждет?
– Не знаю.
Я побежала к себе. Совершенно незнакомый старый человек спал в моей комнате, сложив на животе руки.
– Он сказал, что знает меня? – спросила я, выйдя на цыпочках и вернувшись к Берте.
– Роза говорила с ним. А что?
– Да ничего, просто я вижу этого человека первый раз в жизни.
– Что вы говорите? – с ужасом спросила Берта. – Он же сказал, что знакомый!
Я успокоила ее. Но никогда у меня не было такого почтенного знакомого, длинного, бородатого, с полосками от пенсне на носу. Мне стало смешно. Вот так штука! Это был моряк – китель и противогаз висели на стуле.
Наконец он проснулся. Длинно зевнув, он сел и, как все близорукие люди, пошарил вокруг себя – должно быть, искал пенсне. Я кашлянула. Он вскочил.
– Катерина Ивановна?
– Да.
– В общем, Катя, – добродушно сказал он. – А я вот пришел и уснул, как это ни странно.
Я смотрела на него во все глаза.
– Вам, конечно, трудно меня узнать. Но зато с вашим Саней мы знакомы… сколько, давай бог?
Он считал в уме.
– Двадцать пять лет. Господи ты мой! Двадцать пять лет, не больше и не меньше.
– Иван Иваныч?
– Он самый.
Это был доктор Иван Иваныч, о котором я тысячу раз слышала от Сани. Он научил Саню говорить, и я даже помнила эти первые смешные слова: «Абрам, кура, ящик». Он летал с Саней в Ванокан, и если бы не его удивительная энергия, плохо было бы дело, когда трое суток Сане пришлось «пурговать» без малейшей надежды на помощь! Мне всегда казалось, что даже в том восторге, с которым Саня говорил о нем, было что—то детское, сказочное. И действительно, он был похож на доктора Айболита, со своим румяным морщинистым лицом, с толстым носом, на котором задорно сидело пенсне, с большими руками, которыми он смешно размахивал, когда говорил, точно бросал вам в лицо какие—то вещи.
– А я—то ломала голову, какой же знакомый! Доктор, но откуда же вы? Вы же были где—то далеко?
– Нет, недалеко. На шестьдесят девятой параллели.
– Вы моряк?
– Я моряк, красивый сам собою, – сказал доктор. – Все расскажу. Один стакан чаю!
Он зачем—то поцеловал меня, приложился бородкой, и я побежала ставить чай. Потом вернулась и сказала, что Саня до сих пор возит с собой стетоскоп, который доктор когда—то забыл в занесенной снегом избушке в глухой далекой деревне под Энском.
Он засмеялся, и через несколько минут мы сидели и разговаривали, как будто тысячу лет знакомы. Так оно и было – хотя не тысячу, но очень давно, с тех пор, когда я впервые услышала о нем от Сани.
Доктор служил на флоте совсем недавно, с начала войны. Он сам попросился, хотя Ненецкий национальный округ протестовал и какой—то Ледков говорил с ним целую ночь – все убеждал остаться. Но доктор настоял. Его сын Володя был в армии на Ленинградском фронте, и доктор считал, что надо воевать, а не сидеть у черта на куличках. Он был назначен в Полярное на базу подводного флота. Полярное – это не Заполярье. Это военный городок на Кольском заливе, в двух тысячах километров от Заполярья. Морские летчики в Полярном сказали ему, что Саня в АДД (авиация дальнего действия), что он летал на Кенигсберг и что один из полков АДД, по слухам, вскоре прилетит на Север.
– Как на Кенигсберг? Я ничего не знаю.
– Здрасти! – сердито сказал доктор. – А кто должен знать, голубчик, если не вы?
– Откуда? Ведь Саня об этом не напишет.
– Положим, – согласился доктор. – Все равно, надо знать, надо знать.