Вероятно, у меня было плохое настроение, потому что я вытащил пистолет и сказал Ромашову, что убью его, если он не перестанет ныть. Он замолчал. Морда у него искривилась, и он, кажется, с трудом удержался, чтобы не заплакать.
Вообще говоря, плохо было дело! Уже первые сумерки, крадучись, стали пробираться в рощу, а девушки не возвращались. Разумеется, я и мысли не допускал, что они могли уехать на дрезине без нас, как это подло предполагал Ромашов. Пока лучше было не думать, что они не вернутся.
Лежа на спине, я смотрел в небо, которое все темнело и уходило от меня среди трепещущих жидких осин. Я не думал о Кате, но что—то нежное и сдержанное прошло в душе, и я почувствовал: «Катя». Это был уже сон, и если бы не Катя, я прогнал бы его, потому что нельзя было спать, я это чувствовал, но еще не знал – почему. Испания представилась мне или мое письмо из Испании, – что—то очень молодое, перепутанное, не бои, а крошечные фруктовые садики под Валенсией, в которых старухи, узнав, что мы русские, не знали, куда нас посадить и что с нами делать. «Так что все—таки помни, так я писал Кате, хотя чувствовал, что она рядом со мной, – ты свободна, никаких обязательств».
Мне было страшно расстаться с этим сном, хотя и холодно было промокшей ноге, хотя далеко сползла с плеча и подмялась шинель. Я держал Катю за руки, я не отпускал этот сон, но уже случилось что—то страшное, и нужно было заставить себя проснуться.
Я открыл глаза. Освещенный первыми лучами солнца, туман лениво бродил между деревьями. У меня было мокрое лицо, мокрые руки. Ромашов сидел поодаль в прежней сонно—равнодушной позе. Все, кажется, было, как прежде, но все было уже совершенно другим.
Он не смотрел на меня. Потом посмотрел – искоса, очень быстро, и я сразу понял, почему мне так неудобно лежать. Он вытащил из—под моей головы мешок с сухарями. Кроме того, он вытащил флягу с водкой и пистолет.
Кровь бросилась мне в лицо. Он вытащил пистолет!
– Сейчас же верни оружие, болван! – сказал я спокойно.
Он промолчал.
– Ну!
– Ты все равно умрешь, – сказал он торопливо. – Тебе не нужно оружия.
– Умру я или нет, это уж мое дело. Но ты мне верни пистолет, если не хочешь попасть под полевой суд. Понятно?
Он стал коротко, быстро дышать.
– Какой там полевой суд! Мы одни, и никто ничего не узнает. В сущности, тебя уже давно нет. О том, что ты еще жив, ничего неизвестно.
Теперь он в упор смотрел на меня, и у него были очень странные глаза – какие—то торжественные, широко открытые. Может быть, он помешался?
– Знаешь что? Глотни—ка из фляги, – сказал я спокойно, – и приди в себя. А уж потом мы решим – жив я или умер.
Но Ромашов не слушал меня.
– Я остался, чтобы сказать, что ты мешал мне всегда и везде. Каждый день, каждый час! Ты мне надоел смертельно, безумно! Ты мне надоел тысячу лет!
Безусловно, он не был вполне нормален в эту минуту. Последняя фраза «надоел тысячу лет» убедила меня.
– Но теперь все кончено, навсегда! – в каком—то самозабвении продолжал Ромашов. – Все равно ты умер бы, у тебя гангрена. Теперь ты умрешь скорее, сейчас, вот и все.
– Допустим! – Между нами было не больше трех шагов, и, если удачно бросить костыль, возможно, я мог бы оглушить его. Но я еще говорил спокойно. – Но за чем же ты взял планшет? Там мои документы.
– Зачем? Чтобы тебя нашли просто так. Кто? Неизвестно. (Он пропускал слова.) Мало ли валяется, чей—то труп. Ты будешь трупом, – сказал он надменно, – и никто не узнает, что я убил тебя.
Теперь эта сцена представляется мне почти фантастической. Но я не изменил и не прибавил ни слова.
Глава 8.НИКТО НЕ УЗНАЕТ.
Мальчиком я был очень вспыльчив и прекрасно помню то опасное чувство наслаждения, когда я давал себе полную волю. Именно с этим чувством, от которого уже начинала немного кружиться голова, я слушал Ромашова. Нужно было приказать себе стать совершенно спокойным, и я приказал, а потом незаметно отвел руку за спину и положил ее на костыль.
– Имей в виду, что я успел написать в часть, – сказал я ровным голосом, который удался мне сразу. – Так что на эту заметку ты рассчитываешь напрасно.
– А эшелон?
С тупым торжеством он взглянул на меня. Он хотел сказать, что после обстрела ВСП нет ничего легче, как объяснить мое исчезновение. В эту минуту я понял, что он очень давно, может быть со школьных лет, желал моей смерти.
– Допустим. Но, как ни странно, ты ничего не выиграешь на этом, – сказал я что—то такое – все равно что, лишь бы затянуть время.
Поленница мешала замахнуться. Нужно было незаметно отодвинуться от нее и ударить сбоку, чтобы вернее попасть в висок.
– Выиграю я или нет, это не имеет значения! Ты все равно проиграл. Сейчас я застрелю тебя. Вот!
И он вытащил мой пистолет.
Если бы я поверил, что он действительно может застрелить меня, возможно, что он бы решился. В таком азарте я еще не видел его ни разу. Но я просто плюнул ему в лицо и сказал:
– Стреляй!
Боже мой, как он завыл и закрутился, заскрипел и даже защелкал зубами! Он был бы страшен, если бы я не знал, что за этими штуками нет ничего, кроме трусости и нахальства. Борьба с самим собой – выстрелить или нет? – вот что означал этот дикий танец. Пистолет жег ему руку, он все наставлял его на меня с размаху и дрожал, так что я стал бояться, в конце концов, как бы он нечаянно не нажал собачку.
– Мерзавец! – закричал он. – Ты всегда мучил меня! Если бы ты знал, кому ты обязан своей жизнью, ничтожество, подлец! Если бы я мог, боже мой! И зачем, зачем тебе жить? Все равно ногу отнимут. Ты больше не будешь летать.
Это может показаться смешным, но из всех его идиотских ругательств самыми обидными показались мне именно слова о том, что я больше не буду летать.
– Можно подумать, что я больше всего мешал тебе в воздухе, – сказал я, чувствуя, что у меня страшный голос, и все еще стараясь говорить хладнокровно. – А на земле мы были Орестом и Пиладом.
Теперь он стоял боком ко мне да еще прикрыв левой ладонью глаза, как бы в отчаянии, что никак не может уговорить меня умереть. Минута была удобная, и я бросил костыль. Нужно было метнуть его, как копье, то ест сильно откинуться, а потом послать все тело вперед, выбросив руку. Я сделал все, что мог, и попал, но, к сожалению, не в висок, а в плечо и, кажется, не особенно сильно.
Ромашов остолбенел. Как кенгуру, он сделал огромный неуклюжий прыжок. Потом обернулся ко мне.
– Ах, так! – сказал он и выругался. – Хорошо же!