– Я думал, что ты в Туркестане живешь. Что ж ты? Так и не добрался?
– А ты?
– А я был, – сказал Петька. – Но мне не понравилось. Знаешь, жара, все время пить хочется, в тюрьму меня посадили, я соскучился и вернулся. Ты бы там подох.
Я провел его в спальню, но ребята обступили нас и стали смотреть прямо в рот, – и вдруг оказалось, что у нас в школе поговорить просто негде!
– А пошли на улицу, – предложил Петька. – Погода хорошая, почему не пройтись? А то ко мне?
– Ты один живешь?
Он показал на пальцах: вдвоем.
– Женился?
Он погрозил мне кулаком.
– С товарищем.
Мы взяли на дорогу по огромному куску энского пирога, оделись и стали спускаться по лестнице, разговаривая с набитыми ртами. И вот тут произошла очень странная встреча.
На площадке первого этажа, у географического кабинета, стояла женщина в шубке с беличьим воротником, Она стояла у перил и смотрела вниз, в пролет, – мне сперва показалось, что она собирается броситься в пролет, – она покачивалась у перил с закрытыми глазами. Но мы, должно быть, испугали ее, и она нерешительно подошла к двери. Это была Марья Васильевна, я сразу узнал ее, хотя у нее был незнакомый вид. Очень может быть, что, если бы я был один, она бы заговорила со мной. Но я был с Петькой и, кроме того, ел в эту минуту пирог, и она только молча кивнула в ответ на мой неловкий поклон и отвернулась.
Она похудела с тех пор, как я видел ее в последний раз, и лицо было неподвижное, мрачное… Думая об этом, я вышел на улицу, и мы с Петькой пошли гулять – опять вдвоем, опять зимой, в Москве, после долгой разлуки.
Удивительно, как Петина история была похожа на мою! Я слушал его с грустным чувством, как будто вспоминал старую книгу, прочитанную еще в детстве и пережитую с горечью и волнением. Но странно! Мне показалось, что тогда мы были опытнее, старше… Как будто мы были маленькими стариками.
В Ташкенте Петька прославился как гроза уток – не диких, разумеется, а домашних. Он выгонял уток на берег, а потом откручивал им головы и жарил на костре в саду детского дома. За это его, в конце концов, посадили в тюрьму, где он на всю жизнь получил отвращение к абрикосам: в тюрьме кормили отжимками абрикосов – на завтрак, на обед и на ужин. Потом его отпустили, он вернулся в Москву и попал в облаву на Казанском вокзале. В школу он поступил годом позже и догнал меня только в прошлом году, шагнув через класс.
– А помнишь: «Пфе! А, пфе! Як смиешь так робиць!»
– Ага! А помнишь: «Кто изменит этому честному слову, не получит пощады, пока не сосчитает, сколько деревьев в лесу, сколько падает с неба…»
Я сказал клятву до конца.
– Хорошо! – сказал с наслаждением Петька. – Хорошая клятва! Бороться и искать, найти и не сдаваться. А помнишь?
– А помнишь, – перебил я, – как мы твоего дядю искали? Кстати, где он? Ты его нашел?
Оказалось, что дядя умер на фронте от сыпного тифа.
– А помнишь?..
Так мы все время и говорили: «А помнишь…» Мы шли почему—то очень быстро, снег летел, на бульварах было много детей, и одна молоденькая няня посмотрела на нас и засмеялась.
– Стой! Зачем мы так бежим? – спросил Петька, и мы пошли помедленнее.
– Петя, есть предложение, – сказал я, когда, нагулявшись, мы сидели в кафе на Тверской.
– Давай!
– Я сейчас пойду звонить по телефону, а ты сиди, пей кофе и молчи.
Он засмеялся.
– Смешно! – сказал он. Я заметил, что он любит говорить «смешно» и «бес—дурак».
Телефон был далеко от нашего столика, у самого входа, и я нарочно говорил громко.
– Катя, мне очень хочется вас познакомить. Приходи, а? Что ты делаешь? Мне, между прочим, необходимо с тобой поговорить.
– Мне тоже. Я бы пришла. Но у нас все больны.
У нее был грустный голос, и мне вдруг страшно захотелось ее увидеть.
– Как все? Я только что видел Марью Васильевну.
– Где?
– Она шла к Кораблеву.
– А—а… – каким—то странным голосом сказала Катя. – Нет, бабушка больна.
– А что с ней?
– Да с табуретки упала, – с досадой сказала Катя. – Полезла зачем—то на полку и грохнулась. Теперь бок болит. Просто беда с ней! И не лежит ни минуты… Саня, я отдала письма, – вдруг шепотом сказала Катя, и я невольно плотнее прижал трубку к уху. – Я сказала, что ты был со мной в Энске, а потом отдала.
– Ну? – тоже шепотом спросил я.
– Очень плохо. Я тебе потом расскажу. Очень плохо.
Она замолчала, и я услышал по телефону ее дыхание.
Мы простились, и я вернулся к столику с таким чувством, как будто я очень виноват перед ней. Мне стало грустно и как—то тревожно на душе, и Петька, кажется, понял это с первого взгляда.
– Послушай, – сказал он. Он нарочно заговорил о другом. – Ты советовался с отцом насчет летной школы?
– Да.
– А он?
– Одобрил.
Петька помолчал. Он сидел, вытянув длинные ноги, и задумчиво трогал пальцами те места, где должны били со временем вырасти борода и усы.
– Мне тоже нужно с ним поговорить, – заметил он запинаясь. – Понимаешь, я в прошлом году хотел идти в Академию художеств.
– Ну?