Она сидела выпрямившись, с неподвижным лицом и иногда поправляла узкой рукой прическу. На столе стояло вино и печенье, и Кораблев наливал и наливал себе, а она только раз пригубила и так и не допила свою рюмку. Все время она курила, и везде был пепел – и у нее на коленях. Знакомая коралловая нитка была на ней, и несколько раз она слабо оттянула ее – как будто нитка ее душила. Вот и все.
– Штурман пишет, что не рискует посылать это письмо почтой, – сказала она. – А между тем оба письма оказались в одной почтовой сумке. Как ты это объясняешь?
Я отвечал, что не знаю и что об этом нужно спросить штурмана, если он еще жив.
Марья Васильевна покачала головой.
– Если бы он был жив!
– Может, его родные знают. Потом, Марья Васильевна, – сказал я с неожиданным вдохновением, – ведь штурмана подобрала экспедиция лейтенанта Седова. Вот кто знает. Он им все рассказал, я в этом уверен.
– Да, может быть, – отвечала Марья Васильевна.
– Потом этот пакет для Гидрографического управления. Ведь если штурман отправил письма почтой, наверно, он и пакет той же почтой отправил. Нужно узнать.
Марья Васильевна снова сказала:
– Да.
Я замолчал. Я один говорил, Кораблев еще не проронил ни слова. Я не могу объяснить, с каким выражением он смотрел на Марью Васильевну. Вдруг он вставал из—за стола и начинал расхаживать по комнате, сложив руки на груди и приподнимаясь на цыпочках. Он был очень странный в этот вечер – какой—то летящий, точно на крыльях. Так и казалось, что усы его сейчас распушатся под ветром. Мне это не нравилось. Впрочем, я понимал его: он радовался, что Николай Антоныч оказался таким негодяем, гордился, что предсказал это, немного боялся Марьи Васильевны и страдал, потому что она страдала. Но больше всего он радовался, и это было мне почему—то противно.
– Что же ты делал в Энске? – вдруг спросила меня Марья Васильевна. – У тебя там родные?
Я отвечал, что – да, родные. Сестра.
– Я очень люблю Энск, – заметила Марья Васильевна, обращаясь к Кораблеву. – Там чудесно. Какие сады! Я потом уже не бывала в садах, как уехала из Энска.
И она вдруг заговорила об Энске. Она зачем—то рассказала, что у нее там живут три тетки, которые не верят в бога и очень гордятся этим, и что одна из них окончила философский факультет в Гейдельберге. Прежде она не говорила так много. Она сидела бледная, прекрасная, с блестящими глазами и курила, курила.
– Катя говорила, что ты вспомнил еще какие—то фразы из этого письма, – сказала она, вдруг забыв о тетках, об Энске. – Но я никак не могла от нее добиться, что это за фразы.
– Да, вспомнил.
Я ждал, что она сейчас попросит меня сказать эти фразы, но она молчала, как будто ей страшно было услышать их от меня.
– Ну, Саня, – бодрым фальшивым голосом произнес Кораблев.
Я сказал:
– Там кончалось: «Привет от твоего…» Верно?
Марья Васильевна кивнула.
– А дальше было так: «…от твоего Монготимо Ястребиный Коготь…»
– Монготимо? – с изумлением переспросил Кораблев.
– Да, Монготимо, – повторил я твердо.
– «Монтигомо Ястребиный Коготь», – сказала Марья Васильевна, и в первый раз голос у нее немного дрогнул. – Я его когда—то так называла.
Может быть, теперь это кажется немного смешным, что капитана Татаринова она называла «Монтигомо Ястребиный Коготь». Особенно мне смешно, потому что я теперь знаю о нем больше, чем кто—нибудь другой на земном шаре. Но тогда это ничуть не было смешно – этот все время спокойный и вдруг задрожавший голос.
Между прочим, оказалось, что это имя совсем не из Густава Эмара, как думали мы с Катей, а из Чехова. У Чехова есть такой рассказ, в котором какой—то рыжий мальчик все время называет себя Монтигомо Ястребиный Коготь.
– Хорошо, Монтигомо, – сказал я. – А мне помнится – Монготимо… «как ты когда—то меня называла. Как это было давно, боже мой! Впрочем, я не жалуюсь. Мы увидимся, и все будет хорошо. Но одна мысль, одна мысль терзает меня». «Одна мысль» – два раза, это не я повторил, а так и было в письме – два раза.
Марья Васильевна снова кивнула.
– «Горько сознавать, – продолжал я с выражением, – что все могло быть иначе. Неудачи преследовали нас, и первая неудача – ошибка, за которую приходится расплачиваться ежечасно, ежеминутно, – та, что снаряжение экспедиции я поручил Николаю».
Может быть, я напрасно сделал ударение на последнем слове, потому что Марья Васильевна, которая была очень бледна, побледнела еще больше. Уже не бледная, а какая—то белая, она сидела перед нами и все курила, курила. Потом она сказала совсем странные слова – и вот тут я впервые подумал, что она немного сумасшедшая. Но я не придал этому значения, потому что мне казалось, что и Кораблев был в этот вечер какой—то сумасшедший. Уж он—то, он—то должен был понять, что с ней происходит! Но он совсем потерял голову. Наверное, ему уже мерещилось, что Марья Васильевна завтра выйдет за него замуж.
– После этого заседания Николай Антоныч заболел, – сказала она, обращаясь к Кораблеву. – Я предложила позвать доктора – не хочет. Я не говорила с ним об этих письмах. Тем более, он такой расстроенный. Не правда ли, пока не стоит?
Она была подавлена, поражена, но я все еще ничего не понимал.
– Ах, вот как, не стоит! – возразил я. – Очень хорошо. Тогда я сам это сделаю. Я пошлю ему копию. Пусть почитает.
– Саня! – как будто очнувшись, закричал Кораблев.
– Нет, Иван Павлыч, я скажу, – продолжал я. – Потому что все это меня возмущает. Факт, что экспедиция погибла из—за него. Это – исторический факт. Его обвиняют в страшном преступлении. И я считаю, если на то пошло, что Марья Васильевна, как жена капитана Татаринова, должна сама предъявить ему это обвинение.
Она была не жена, а вдова капитана Татаринова. Она была жена Николая Антоныча и, стало быть, должна была предъявить это обвинение своему мужу. Но и это до меня не дошло.
– Саня! – снова заорал Кораблев.
Но я уже замолчал. Больше мне не о чем было говорить. Разговор наш еще продолжался, но говорить было больше не о чем. Я только сказал, что земля, о которой говорится в письме, это Северная Земля и что, стало быть, Северную Землю открыл капитан Татаринов. Но странно прозвучали все эти географические слова «Долгота, широта» здесь, в этой комнате, в этот час. Кораблев все метался по комнате, Марья Васильевна все курила, и уже целая гора окурков, розовых от ее накрашенных губ, лежала в пепельнице перед нею. Она была неподвижна, спокойна, только иногда слабо потягивала коралловую нитку на шее; точно эта широкая нитка ее душила. Как далека была от нее Северная Земля, лежащая между какими—то меридианами!