– Например?
– Так я тебе и стану рассказывать!
– Допустим. А все—таки ты выбрал это логически, а не инстинктивно?
– Ясно – логически.
– Умом, а не сердцем? – сказал Петька и немного покраснел.
– Нет, сердцем.
– Врешь. Вот, например, другие ребята, которые идут в летчики, они строят модели, планеры.
– Ну и что же. Зато я теорию знаю.
Я мог бы ему возразить, что каждый год пытаюсь организовать в нашей школе кружок планеристов. Но эти кружки разваливались, потому что наши ребята интересовались исключительно театром. Кроме меня и Вальки, все хотели стать актерами. И, между прочим, многие стали, например, Гриша Фабер.
– А я считаю, – помолчав, сказал Петька, – что нужно знаешь какую профессию выбирать? В которой ты чувствуешь, что способен проявить все силы души. Я это читал, но это совершенно верно. Я вот не уверен, что как художник проявлю все силы души. А ты, значит, уверен?
– Уверен.
– Ну что ж, твое счастье.
Пора было обедать, но это был довольно интересный разговор, и я решил проводить Петьку до дому.
– Знаешь, а, по—моему, ты тоже не можешь не рисовать, – сказал я, когда, выйдя из школы, мы остановились на углу Воротниковского переулка. – Вот попробуй год или два – и соскучишься, потянет. И вообще, по—моему, это даже хорошо, что ты думаешь, что из тебя ничего не выйдет.
– Почему?
– Потому что это – «сомнения».
– Как «сомнения»?
– Очень просто. У настоящих художников непременно должны быть сомнения. То они тем недовольны, те этим. И очень хорошо, что ты сомневаешься, – сказал я с жаром. – Нет, Петька, это ясно: ты должен идти в Академию художеств.
Он вздохнул и покачал головой. Но, кажется, моя мысль о «сомнениях» понравилась ему.
Так мы шли по Воротниковскому и разговаривали и, помнится, остановились у афишной будки, и я, слушая Петьку, машинально читал названия спектаклей, когда какая—то девушка вдруг вышла из—за угла и быстро перебежала дорогу.
Она была без шапки и в платье с короткими рукавами – в такой мороз! Может быть, поэтому я не сразу узнал ее.
– Катя!
Она оглянулась и не остановилась, только махнула рукой. Я догнал ее.
– Катя, почему ты без пальто? Что случилось?
Она хотела заговорить, но у нее застучали зубы, и она должна была крепко сжать их, чтобы пересилить себя, и уже потом заговорила:
– Саня, я бегу к доктору. Маме очень плохо.
– Что с ней?
– Не знаю. Мне кажется, она отравилась…
Бывают такие минуты, когда жизнь вдруг переходит на другую скорость – все начинает лететь, лететь и меняется быстрее, чем успеешь заметить.
С той минуты, как я услышал: «Мне кажется, она отравилась», – все стало меняться быстрее, чем это можно было заметить, и эти слова время от времени страшно повторялись где—то в глубине души.
Вместе с Петькой, который ничего не понимал, но ни о чем не спрашивал, мы побежали к доктору на Пименовский, потом к другому доктору, который жил над бывшим кино Ханжонкова, и все трое вломились в его тихую, прибранную квартиру с мебелью в чехлах и с неприятной старухой, тоже в каком—то синем чехле.
Неодобрительно качая головой, она выслушала нас и ушла. По дороге она прихватила что—то со стола – на всякий случай, чтобы мы не стащили.
Через несколько минут вышел доктор – низенький, румяный, с седым ежиком и сигарой в зубах.
– Ну—с, молодые люди?
Пока он одевался, мы стояли в передней и боялись пошевелиться, а старуха в чехле тоже стояла и все время смотрела на нас, хотя из передней унести было нечего. Потом она притащила тряпку и стала вытирать наши следы, хотя никаких следов не было, только от Петькиных калош натекла небольшая лужа. Потом Петька остался торопить доктора, который все еще одевался – все еще одевался, хотя у Кати было такое лицо, что я несколько раз хотел заговорить с ней и не мог. Петька остался, а мы побежали вперед.
На улице я без разговоров надел на нее мое пальто. У нее волосы развалились, и она заколола их на ходу. Но одна коса опять упала, и она сердито засунула ее под пальто.
Карета скорой помощи стояла у ворот, и мы невольно остановились от ужаса. По лестнице санитары несли носилки с Марьей Васильевной.
Она лежала с открытым лицом, с таким же белым лицом, как накануне у Кораблева, но теперь оно было точно вырезанное из кости.
Я прижался к перилам и пропустил носилки, а Катя жалобно сказала: «Мамочка», – и пошла рядом с носилками. Но Марья Васильевна не открыла глаз, не шевельнулась. У нее был очень мертвый вид, и я понял, что она непременно умрет.
С убитым сердцем я стоял во дворе и смотрел, как носилки вкладывали в карету, как старушка дрожащими руками закутывала Марье Васильевне ноги, как у всех шел пар изо рта – и у санитара, который вынул откуда—то книгу и попросил расписаться, и у Николая Антоныча, который, болезненно заглядывая под очки, расписался в книге.