"Unleash your creativity and unlock your potential with MsgBrains.Com - the innovative platform for nurturing your intellect." » » "Два капитана" - Вениамин Александрович Каверин

Add to favorite "Два капитана" - Вениамин Александрович Каверин

Select the language in which you want the text you are reading to be translated, then select the words you don't know with the cursor to get the translation above the selected word!




Go to page:
Text Size:

Я накинул шубу и пошел к телефону.

– Саня! – это говорил доктор. – Куда ты пропал? Я звоню из окрисполкома. Передаю трубку.

– Да, я слушаю, – сказал я.

– Товарищ Григорьев, – сказал другой голос. Это был уполномоченный НКВД по Заполярью. – Срочное дело. Вам предстоит полет с доктором Павловым в становище Ванокан. Вы знаете Ледкова?

Еще бы! Это был член окрисполкома – один из самых уважаемых людей на Севере. Его все знали.

– Он ранен, требуется срочная помощь. Когда вы можете вылететь?

– Через час, – отвечал я.

– Доктор, а вы?

Я не слышал, что ответил доктор.

– И инструменты все в порядке? Отлично, через час я жду вас на аэродроме.

Глава 11.ПОЛЕТ.

Вот кто был на самолете утром пятого марта, когда мы поднялись в Заполярье и взяли курс на северо—восток: доктор, очень озабоченный, в темных очках, которые удивительно его изменили, мой бортмеханик Лури, один из самых популярных людей в Заполярье или в любом другом месте, где он появлялся хотя бы на три—четыре дня, и я.

Это был мой пятнадцатый полет на Севере, но впервые я летел в район, где еще не видели самолета. Становище Ванокан – это очень глухое место в районе одного из притоков Пясины. Впрочем, доктор бывал на Пясине и говорил, что найти Ванокан нетрудно.

Член окрисполкома был ранен. Это произошло на охоте, а может быть – и не на охоте. Во всяком случае, уполномоченный НКВД просил нас, то есть меня и доктора, выяснить, при каких обстоятельствах это произошло. В Ванокан мы должны были прилететь приблизительно в третьем часу, еще засветло. Но на всякий случай мы взяли с собой: продовольствие – из расчета на трех человек – на тридцать суток, примус, ракетницу с ракетами, ружье с патронами, лопаты, палатку, топор.

Насчет погоды я знал только одно: что в Заполярье прекрасная погода. Но какова она по маршруту – этого я не знал. «Заказывать» ее было и некогда и некому.

Итак, все было в порядке, когда мы поднялись в Заполярье и взяли курс на северо—восток. Все в порядке – и я не думал больше о том, что накануне ночью услышал от Вали. Внизу был виден Енисей – широкая белая лента среди белых берегов, вдоль которых шел лес, то приближаясь, то удаляясь. Голова у меня немного болела после бессонной ночи, и иногда начинало звенеть в ушах, но именно в ушах, а мотор работал превосходно.

Потом я ушел от реки, и началась тундра – ровная, бесконечная, снежная, ни одной черной точки, не за что уцепиться глазу…

Почему я был так уверен, что этого не может случиться? Мне следовало написать ей, когда она прислала мне привет через Саню. Но я не хотел уступать ей ни в чем до тех пор, пока не докажу, что я ни в чем не виноват перед нею. Но никогда нельзя быть слишком уверенным в том, что тебя любят. Что тебя любят, несмотря ни на что. Что может пройти еще пять или десять лет, и тебя не разлюбят.

Снег, снег, снег – куда ни взглянешь. Впереди были облака, и я набрал высоту и вошел в них: лучше идти вслепую, чем над этим бесконечным, унылым, белым, искажающим перспективу фоном…

У меня не было никакой особенной злобы к Ромашке, хотя, если бы он был сейчас здесь, вероятно, я бы убил его. Я не чувствовал к нему злобы, потому что это было невозможно – вообразить этого человека с кошачьими космами на голове, с пылающими ушами, этого, человека, который в тринадцать лет решил разбогатеть и все копил и считал свои деньги, вообразить его рядом с Катей! Это было так же бессмысленно, что он смеет желать этого, как если бы он пожелал стать другим – не самим собою, а таким, как Катя, с ее прямотой и красотой.

Мы прошли эту облачность и вошли в другую за которой шел снег и только где—то внизу начинал сверкать под солнцем, которое было закрыто от нас облаками.

У меня стали мерзнуть ноги, и я пожалел, что надел эти унты, которые были мне малы, а не другую, более просторную пару.

Значит, решено – я еду в Москву. Нужно только предупредить ее о моем приезде. Я должен написать ей письмо – такое письмо, чтобы она прочитала и не забыла.

Мы вышли из слоя темных облаков, и солнце, как всегда, когда выходишь, показалось особенно ярким, – а я все никак не мог решить, начать ли свое письмо просто «Катя» или «Дорогая Катя».

«Мы давно не переписывались, Катя, и ты, вероятно, будешь удивлена, взглянув на эту подпись. Как ты живешь? Я не писал тебе так долго потому, что думал, что ты сердишься на меня. Конечно, ты права, я виноват в том, что мы так долго не встречались. Мне нужно было заехать в Москву на обратном пути из Энска и встретиться с тобою, а не бродить вокруг твоего дома, как будто мне восемнадцать лет…»

Я уже забыл о письме. Мне нужно было просто увезти ее – ведь я же отлично знал, что она не должна оставаться в этом фальшивом и несчастном доме, с этим страшным и фальшивым Николаем Антонычем, которому она верит.

Вот и горы! Они торчали из облаков, освещенные солнцем, то голые, то покрытые ослепительным снегом. Я видел в зеркале, как Лури поднял руку, как будто поздоровался с ними, и что—то закричал доктору, и доктор, смешной, похожий на какого—то круглого забавного зверя, равнодушно кивнул головой.

В редких просветах были видны ущелья – прекрасные, очень длинные ущелья, – верная смерть в случае вынужденной посадки. Я невольно подумал об этом, а потом снова стал сочинять письмо и сочинял до тех пор, пока мне не пришлось заняться другими, более срочными делами.

Как будто и ветра не было, когда первые огромные тучи снега стали срываться с вершин и кружиться, поднимаясь все выше и выше.

Зеркало, в котором я только что видел доктора и Лури, вдруг потемнело, замерзло, а еще через десять минут уже нельзя было вообразить, что над нами только что было солнце и небо. Теперь не было ни земли, ни солнца, ни неба. Все перемешалось. Ветер догнал нас и ударил сперва слева, потом в лоб, потом снова слева, так что нас сразу унесло куда—то в сторону, где тоже был туман и шел снег, мелкий, твердый, который очень больно бил по лицу и сразу вцепился во все петли и щели одежды. Потом наступила ночь, так что, когда я снова посмотрел в зеркало, я больше уже ничего не увидел. Ничего не было видно вокруг, и некоторое время я вел самолет в полной темноте, как будто натыкаясь на стены, потому что всюду были настоящие стены из снега, со всех сторон подпираемого ветром. То я пробивал их, то отступал, то снова пробивал, то оказывался далеко под ними. Это было самое страшное – самолет вдруг падал на полтораста—двести метров, а я не знал, какой высоты были горы, почему—то не отмеченные на моей карте. Все, что я мог сделать, – это развернуться на сто восемьдесят градусов и пойти назад к Енисею. Я увижу берега, пройду над высоким берегом, и мы обойдем пургу или, в крайнем случае, вернемся назад в Заполярье.

Легко сказать – развернуться! Самолет почему—то затрясло, когда я дал левую ногу, и нас снова бросило в сторону, но я продолжал разворачиваться. Кажется, я что—то сказал машине. Именно в эту минуту я почувствовал, что с мотором творится что—то неладное, – жаль, потому что внизу были те же ущелья, которые – я очень на это рассчитывал – остались далеко позади. Они мелькнули и пропали, потом снова мелькнули – длинные и совершенно безнадежные, – нас бы не нашли, и никто бы никогда не узнал, как это случилось. Нужно было уйти от них, и я ушел, хотя самолет был то взвешен в воздухе, как будто эта проклятая пурга задумывалась на секунду, что бы еще с нами сделать, то болтался и шел, как хотел. Я ушел, но с мотором все—таки творилось что—то неладное, и нужно было садиться. Нужно было садиться очень медленно и следить за указателем поворотов, и не допускать кренов, и все время думать о земле, которая где—то внизу, и неизвестно, где она и какая. Что—то стучало у меня в голове, как часы, я громко разговаривал с самим собой и с машиной. Но я не боялся. Я помню только, как мне стало на мгновение жарко, когда какая—то масса пронеслась рядом с самолетом; я бросился в сторону от нее и чуть не царапнул крылом о землю.

Глава 12.ПУРГА.

Не стану рассказывать о тех трех сутках, которые мы провели в тундре, недалеко от берегов Пясины. Это одно из самых тяжелых воспоминаний в моей жизни и – главное – это однообразное воспоминание. Один час был похож на другой, другой – на третий, и только первые минуты, когда нам нужно было как—то укрепить самолет, потому что иначе его унесло бы пургою, уже не повторялись.

Попробуйте сделать это в тундре без всякой растительности, при ветре, достигающем десяти баллов! Не выключая мотора, мы поставили самолет хвостом к ветру. Пожалуй, нам удалось бы закопать его, – но стоило только поддеть снег лопатой, как его уносило ветром. Самолет продолжало швырять, и нужно было придумать что—то безошибочное, потому что ветер все усиливался и через полчаса было бы уже поздно. Тогда мы сделали одну простую вещь – рекомендую всем полярным пилотам: мы привязали к плоскостям веревки, а к ним, в свою очередь, лыжи, чемоданчики, небольшой ящик с грузом, даже воронку, – словом, все, что могло бы помочь быстрому завихрению снега. Через пятнадцать минут вокруг этих вещей уже намело сугробы, а в других местах под самолетом снег по—прежнему выдувало ветром.

Теперь нам больше ничего не оставалось, как ждать. Это было не очень весело, но это было единственное, что нам оставалось. Ждать и ждать, а долго ли – кто знает!

Я уже упоминал о том, что у нас было все для вынужденной посадки, но что станешь делать, скажем, с палаткой, если просто вылезть из кабины – это сложное, мучительное дело, на которое можно решиться только один раз в день и то только потому, что один—то раз в день необходимо вылезать из кабины!

Пальцы начинали болеть, прежде чем удавалось развязать шнурки на чехлах, и приходилось развязывать шнурки в три приема. Снег с первого шага сбивал с ног, так что нам пришлось выработать особый способ ходьбы – с наклоном в сорок пять градусов против ветра.

Так прошел первый день. Немного меньше тепла. Немного больше хочется спать, и, чтобы не уснуть, я придумываю разные штуки, которые берут очень много времени, но от которых очень мало толку. Я пробую, например, разжечь примус, а Лури приказываю разжечь паяльную лампу. Трудная задача! Трудно разжечь примус, когда ежеминутно чувствуешь с ног до головы собственную кожу, когда вдруг становится холодно где—то глубоко в ушах, как будто мерзнет барабанная перепонка, когда снег мигом залепляет лицо и превращается в ледяную маску. Лури пытается шутить, но шутки мерзнут на пятидесятиградусном морозе, и ему ничего не остается, как шутить над своей способностью шутить при любых обстоятельствах и в любое время.

Так кончается первая ночь. Еще немного меньше тепла. Еще немного больше хочется спать. А снег по—прежнему несется мимо нас, и, наконец, начинает казаться, что мимо нас пролетает весь снег, который только есть на земле…

Я снова оценил доктора Ивана Иваныча в эти дни, когда мы «куропачили» – так это называется – у берегов Пясины.

Сознание полной бездеятельности, полной невозможности выйти из безнадежного положения – вот что было тяжелее всего! Кажется, было бы легче, если бы я не был так здоров и крепок. Это чувство перемешивается с другим невеселым чувством: я не выполнил ответственного поручения, – а это еще и с третьим, которое никого не касается, с чувством оскорбленной гордости и обиды, – вот настроение, при котором нет аппетита и, в сущности говоря, не так уж страшно замерзнуть.

И доктор все понимал, все видел! Никогда в жизни я не находился под таким тщательным наблюдением. Для каждого из этих чувств у него был свой рецепт и даже, кажется, для того чувства, которое никого не касалось.

Третий день. Очень хочется спать. Все меньше тепла. Все больше сыреют малицы, и уже какой—то нервный холод заранее пробирает до костей, как подумаешь, что эта сырость может замерзнуть.

Но это даже лучше, может быть, что время от времени приходится выбирать из—под малицы лед, потому что просто сидеть и думать, думать без конца очень тоскливо. Потом еще поменьше тепла – ничего не поделаешь, ветер выдувает тепло, – и я надеваю на ноги под пимы летные рукавицы. Главное – не спать. Главное – не давать уснуть бортмеханику, который оказался самым слабым из нас, а на вид был самым сильным. Доктор время от времени бьет его и встряхивает. Потом начинает дремать и доктор, и теперь уже мне приходится время от времени встряхивать его – вежливо, но упрямо.

– Саня, да ничего подобного, я и не думаю спать, – бормочет он и с усилием открывает глаза.

А мне уже больше не хочется спать. Снег свистит в ушах и когда минутами наступает тишина, кажется, что вибрирующая тишина еще громче этого мрачного, мучительного, пустого свиста. Где—то далеко, на Диксоне, в Заполярье, радисты разговаривают о нас:

– Где они? Не пролетали ли там—то?

– Не пролетали.

Это было очень скучно – сидеть и ждать, когда же окончится эта пурга, – и я вспомнил наконец, что у меня есть книжка. Я перевязал малицу немного выше колен и влез в нее с головой и руками. Тесноватый домик, но если в левой руке над ухом держать карманный фонарик, а в правой книжку, – можно читать! У меня был фонарик с динамкой, и нужно было все время работать пальцами, чтобы он горел; но все время работать невозможно, и я разжимал пальцы, – тогда сразу становилось холодно, и все возвращалось на свои места, и я начинал чувствовать снег, который заносил меня сквозь щели кабины.

Через несколько лет я прочитал «Гостеприимную Арктику» Стифансона и понял, что это была ошибка – так долго не спать. Но тогда я был неопытный полярник, и мне казалось, что уснуть в таком положении и умереть – это одно и то же.

Должно быть, я все—таки уснул или наяву вообразил себя в очень маленьком узком ящике, глубоко под землей, потому что наверху был ясно слышен уличный шум и звон и грохот трамвая. Это было не очень страшно, но все—таки я был огорчен, что лежу здесь один и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, а между тем мне нужно лететь куда—то и нет ни одной свободной минуты. Потом я почему—то оказался на улице перед освещенным окном магазина, а в магазине, не глядя на меня, ровными, спокойными шагами ходила и ходила Катя. Это была, несомненно, она, хотя я немного боялся, что, может быть, потом это окажется не она или что—нибудь другое помешает мне заговорить с ней. И вот я бросаюсь к дверям магазина – но все уже пусто, темно и на стеклянной двери надпись: «Закрыто».

Я открыл глаза – и снова закрыл: таким счастьем показалось мне то, что я увидел. Пурга улеглась. Снег больше не слепил нас – он лежал на земле. Над ним было солнце и небо, такое огромное, какое можно увидеть только на море или в тундре. На этом фоне снега и неба, шагах в двухстах от самолета, стоял человек. Он держал в руках хорей – палку, которой направляют оленей, и за его спиной стояли олени, запряженные в нарты. Вдалеке, точно нарисованные, но уже не так резко, видны были две крутые снежные горки, – без сомнения, ненецкие чумы. Это и была та темная масса, от которой я шарахнулся при посадке. Теперь они были завалены снегом, и только конуса, открытые сверху, чернели. Вокруг чумов стояли еще какие—то люди, взрослые и дети, и все были совершенно неподвижны и смотрели на наш самолет.

Are sens