– А что велишь монахам учиться, да идучи вперед учить, а потом крестить; ты прав, владыко, что такой порядок устроил, его и Христос велел, и приточник[16] поучает: «идеже несть учения души, несть добра». Крестить-то они все могучи, а обучить слову нетяги[17].
– Ну, уж это, – говорю, – ты меня, брат, кажется, шире понял, чем я говорил; этак ведь, по-твоему, и детей бы не надо крестить.
– Дети христианские другое дело, владыко.
– Ну да; и предков бы наших князь Владимир не окрестил, если бы долго от них научености ждал.
А он мне отвечает:
– Эх, владыко, да ведь и впрямь бы их, может, прежде поучить лучше было. А то сам, чай, в летописи читал – все больно скоро варом вскипело, «понеже благочестие его со страхом бе сопряжено». Платон митрополит мудро сказал: «Владимир поспешил, а греки слукавили, – невежд ненаученных окрестили». Что нам их спешке с лукавством следовать? ведь они, знаешь, «льстивы даже до сего дня». Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!
– Как, – говорю, – тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка, проповедуешь?
– А что же, – отвечает, – владыко? – ведь это благочестивой тростью писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не служит.
Посмотрел я на него и говорю серьезно:
– Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.
– Нет, – отвечает, – во мне нет ереси, я по тайноводству святого Кирилла Иерусалимского правоверно говорю: «Симон Волхв в купели тело омочи водою, но сердце не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душою не спогребеся, и не возста». Что окрестился, что выкупался, все равно христианином не был. Жив Господь и жива душа твоя, владыко, – вспомни, разве не писано будут и крещеные, которые услышат «не вем вас», и некрещеные, которые от дел совести оправдятся и внидут, яко хранившие правду и истину. Неужели же ты сие отметаешь?
Ну, думаю, подождем об этом беседовать, и говорю:
– Давай-ка, – говорю, – брат, не иерусалимскому, а дикарскому языку учиться, бери указку, да не больно сердись, если я не толков буду.
– Я не сердит, владыко, – отвечает.
И точно, удивительно был благодушный и откровенный старик и прекрасно учил меня. Толково и быстро открыл он мне все таинства, как постичь эту молвь, такую бедную и немногословную, что ее едва ли можно и языком назвать. Во всяком разе это не более как язык жизни животной, а не жизни умственной; а между тем усвоить его очень трудно: обороты речи, краткие и непериодические, делают крайне затруднительным переводы на эту молвь всякого текста, изложенного по правилам языка выработанного, со сложными периодами и подчиненными предложениями; а выражения поэтические и фигуральные на него вовсе не переводимы, да и понятия, ими выражаемые, остались бы для этого бедного люда недоступны. Как рассказать им смысл слов: «Будьте хитры, как змии, и незлобивы, как голуби», когда они и ни змеи и ни голубя никогда не видали и даже представить их себе не могут. Нельзя им подобрать слов: ни мученик, ни креститель, ни предтеча, а пресвятую деву если перевести по-ихнему словами шочмо Абя, то выйдет не наша богородица, а какое-то шаманское божество женского пола, – короче сказать – богиня. Про заслуги же святой крови или про другие тайны веры еще труднее говорить, а строить им какую-нибудь богословскую систему или просто слово молвить о рождении без мужа, от девы, – и думать нечего: они или ничего не поймут, и это самое лучшее, а то, пожалуй, еще прямо в глаза расхохочутся.
Все это мне передал Кириак, и передал так превосходно, что я, узнав дух языка, постиг и весь дух этого бедного народа; и что всего мне было самому над собою забавнее, что Кириак с меня самым незаметным образом всю мою напускную суровость сбил: между нами установились отношения самые приятные, легкие и такие шутливые, что я, держась сего шутливого тона, при конце своих уроков велел горшок каши сварить, положил на него серебряный рубль денег да черного сукна на рясу и понес все это, как выученик, к Кириаку в келью.
Он жил под колокольнею в такой маленькой келье, что как я вошел туда, так двоим и повернуться негде, а своды прямо на темя давят; но все тут опрятно, и даже на полутемном окне с решеткою в разбитом варистом горшке астра цветет.
Кириака я застал за делом – он низал что-то из рыбьей чешуи и нашивал на холстик.
– Что ты это, – говорю, – стряпаешь?
– Уборчики, владыко.
– Какие уборчики?
– А вот девчонкам маленьким дикарским уборчики: они на ярмарку приезжают, я им и дарю.
– Это ты язычниц неверных радуешь?
– И-и, владыко! полно-ка тебе все так: «неверные» да «неверные»; всех один Господь создал; жалеть их, слепых, надо.
– Просвещать, отец Кириак.
– Просветить, – говорит, – хорошо это, владыко, просветить. Просвети, просвети, – и зашептал: «Да просветится свет твой пред человеки, когда увидят добрыя твоя дела».
– А я вот, – говорю, – к тебе с поклоном пришел и за выучку горшок каши принес.
– Ну что же, хорошо, – говорит, – садись же и сам при горшке посиди – гость будешь.
Усадил он меня на обрубочек, сам сел на другой, а кашу мою на скамью поставил и говорит:
– Ну, покушай у меня, владыко; твоим же добром да тебе же челом.
Стали мы есть со стариком кашу и разговорились.
Глава пятая
Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от его успешной миссионерской деятельности и заставило так странно, по тогдашнему моему взгляду – почти преступно или во всяком случае соблазнительно относиться к этому делу.
– О чем, – говорю, – станем беседовать? – к доброму привету хороша и беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?
– А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.
– Да где же мы с тобою их будем учить?
– Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.
– То-то и есть.
– Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать отдыха руке, – все сеять.
– Хорошо говоришь, – отчего же ты так не делаешь?
– Освободи, владыко, не спрашивай.