Скарлетт почувствовала, как мужество и уверенность в своих силах покидают ее, ибо она поняла, что этот клинок, сверкавший между нею и миром, сейчас навеки вкладывается в ножны.
«Мелани — единственная подруга, которая у меня была, — с грустью думала она, — единственная женщина, кроме мамы, которая по-настоящему меня любила. Да она для меня и была как мама, и все, кто знал ее, всегда цеплялись за ее юбки».
Внезапно у нее возникло такое чувство, будто это Эллин лежит за закрытой дверью и вторично покидает мир. И Скарлетт вдруг снова очутилась в Таре, а вокруг нее шумел враждебный мир, и она была в отчаянии от сознания, что не сможет смотреть жизни в лицо, не чувствуя за своим плечом необычайную силу этой слабой, мягкой, нежной женщины.
Скарлетт стояла в холле, испуганная, не зная, на что решиться; яркий огонь в камине гостиной отбрасывал на стены высокие призрачные тени. В доме царила полнейшая тишина. И эта тишина проникала в нее, словно мелкий, все пропитывающий дождь. Эшли! Где же Эшли?
Она зашла в гостиную в поисках его — так продрогшая собака ищет огня, — но Эшли там не было. Надо его найти. Она открыла силу Мелани и свою зависимость от этой силы в ту минуту, когда теряла Мелани навсегда, но ведь остался же Эшли. Остался Эшли — сильный, мудрый, способный оказать поддержку. В Эшли и его любви она будет черпать силу — чтобы побороть свою слабость, черпать мужество — чтобы прогнать свои страхи, черпать успокоение — чтобы облегчить горе.
«Должно быть, он у себя в комнате», — подумала она и, пройдя на цыпочках через холл, тихонько постучала к нему в дверь. Ответа не последовало, и она открыла дверь. Эшли стоял у комода, глядя на заштопанные перчатки Мелани. Сначала он взял одну перчатку и посмотрел на нее, точно никогда не видел, потом осторожно положил, словно она была стеклянная, и взял другую.
Скарлетт дрожащим голосом произнесла: «Эшли!» Он медленно повернулся и посмотрел на нее. Его серые глаза уже не были затуманенными, отчужденными, а — широко раскрытые — смотрели на нее. И она увидела в них страх, схожий с ее страхом, беспомощность еще большую, чем та, которую испытывала она, растерянность более глубокую, чем она когда-либо знала. Чувство страха, обуявшее ее в холле, стало еще острее, когда она увидела лицо Эшли. Она подошла к нему.
— Я боюсь, — сказала она. — Ах, Эшли, обними меня. Я так боюсь!
Он не шевельнулся, а лишь смотрел на нее, обеими руками сжимая перчатку. Скарлетт дотронулась до его плеча и прошептала:
— Что с тобой?
Его глаза пристально смотрели на нее, ища, отчаянно ища что-то и не находя. Наконец он заговорил, и голос его был какой-то чужой.
— Мне недоставало тебя, — сказал он. — Я хотел побежать, чтобы найти тебя — как ребенок, который ищет утешения, — а нашел я сейчас такого же ребенка, только еще более испуганного, который прибежал ко мне.
— Но ты же… ты же не боишься! — воскликнула она. — Ты никогда ничего не боялся… А вот я… Ты всегда был такой сильный…
— Если я был когда-либо сильный, то лишь потому, что она стояла за моей спиной, — сказал он, голос его сломался, он посмотрел на перчатку и разгладил на ней пальцы. — И… и… вся сила, какая у меня была, уходит вместе с ней.
В его тихом голосе было такое безысходное отчаяние, что Скарлетт убрала руку с его плеча и отступила. В тяжелом молчании, воцарившемся между ними, она почувствовала, что сейчас действительно впервые в жизни поняла его.
— Как же так… — медленно произнесла она, — как же так, Эшли? Ты, значит, любил ее?
— Она была моей единственной сбывшейся мечтой, — с трудом произнес он, — она жила и дышала и не развеивалась от соприкосновения с реальностью.
«Мечта! — подумала Скарлетт, чувствуя, как в ней зашевелилось былое раздражение. — Вечно у него эти мечты! И никакого здравого смысла!»
И с тяжелым сердцем она не без горечи сказала:
— Какой же ты был глупый, Эшли. Неужели ты не видел, что она стоила миллиона таких, как я?
— Прошу тебя, Скарлетт! Если бы ты только знала, сколько я выстрадал с тех пор, как…
— Сколько ты выстрадал! Ты думаешь, что я… Ах, Эшли, тебе следовало бы знать уже много лет назад, что ты любил ее, а не меня! Почему же ты этого не понял? Все могло бы быть иначе, а теперь… ах, тебе бы следовало понять и не держать меня на привязи, рассуждая о чести и жертвах! Если бы ты сказал мне это много лет назад, я бы… Это нанесло бы мне смертельный удар, но я бы как-нибудь выстояла. А ты выяснил это только сегодня, когда Мелли умирает, и сейчас уже слишком поздно что-либо изменить. Ах, Эшли, мужчинам положено знать такое — не женщинам! Тебе бы следовало понять, что все это время ты любил ее, а меня лишь хотел, как… как Ретт хочет эту Красотку Уотлинг!
Он съежился от этих слов, но продолжал смотреть на нее, взглядом моля замолчать, утешить. Каждая черточка в его лице подтверждала правоту ее слов. И даже то, как он стоял, опустив плечи, говорило, что он казнит себя куда сильнее, чем могла бы казнить она. Он стоял перед ней, молча сжимая перчатку, словно это была рука все понимающего друга, и в наступившей тишине Скарлетт почувствовала, как ее возмущение тает, сменяясь жалостью, смешанной с презрением… Совесть заговорила в ней. Она же пинает ногами поверженного, беззащитного человека, а она обещала Мелани заботиться о нем.
«Не успела я дать ей обещание, как наговорила ему кучу обидных, колючих слов, хотя не было никакой необходимости говорить их ему — ни мне, ни кому-либо другому. Он знает правду, и она убивает его, — в отчаянии думала Скарлетт. — Он ведь так и не стал взрослым. Как и я, он — ребенок и в ужасе от того, что теряет Мелани. И Мелани знала, что так будет, — Мелани знала его куда лучше, чем я. Вот почему она просила — в одних и тех же выражениях, — чтобы я присмотрела за ним и за Бо. Сумеет ли Эшли все это вынести? Я сумею. Я что угодно вынесу. Мне пришлось уже столько вынести. А он не сможет — ничего не сможет вынести без нее».
— Извини меня, дорогой, — мягко сказала она, раскрывая ему объятия. — Я знаю, каково тебе. И помни: она ничего не знает… она никогда даже не подозревала… бог был милостив к нам.
Он стремительно шагнул к ней и, зажмурясь, обнял. Она приподнялась на цыпочки, прижалась к нему своей теплой щекой и, стремясь успокоить его, погладила по затылку.
— Не плачь, хороший. Ей хочется, чтобы ты был мужествен. Она, конечно, захочет тебя увидеть, и ты должен держаться мужественно. Она не должна заметить, что ты плакал. Это расстроит ее.
Он сжал ее так сильно, что ей стало больно дышать, и прерывающимся голосом зашептал на ухо:
— Что я буду делать? Я не смогу… не смогу жить без нее!
«Я тоже», — подумала она и внутренне содрогнулась, представив себе долгие годы жизни без Мелани. Но она тут же крепко взяла себя в руки. Эшли полагается на нее, Мелани полагается на нее. И она подумала — как когда-то думала в Таре, лежа, пьяная, измученная, в лунном свете: «Ноша создана для плеч, достаточно сильных, чтобы ее нести». Что ж, у нее сильные плечи, а у Эшли — нет. Она распрямила свои плечи, готовясь принять на них эту ношу, и спокойно, — хотя на душе у нее было далеко не спокойно, — поцеловала его мокрую щеку, без страсти, без томления, без лихорадки, легко и нежно.
— Ничего… как-нибудь справимся, — сказала она.
Дверь, ведущая в холл, со стуком распахнулась, и доктор Мид резко, повелительно крикнул:
— Эшли, скорей!
«Боже мой! Ее не стало! — подумала Скарлетт. — И Эшли даже не успел с ней попрощаться! Но, может быть, еще…»
— Скорей! — воскликнула она, подталкивая его к двери, ибо он стоял словно громом пораженный. — Скорей!
Она открыла дверь и вытолкнула его в холл. Подгоняемый ее словами, он побежал, продолжая сжимать в руке перчатку. Скарлетт услышала его быстрые шаги, когда он пересекал холл, и звук захлопываемой двери.
Она сказала: «Боже мой!» — и, добредя до кровати, села, уронив голову на руки. Она вдруг почувствовала такую усталость, какой еще не испытывала в жизни. Когда раздался звук захлопнувшейся двери, у Скарлетт словно что-то надорвалось, словно лопнула державшая ее пружина. Она почувствовала, что измучена, опустошена. Горе, угрызения совести, страх, удивление — все исчезло. Она устала, и мозг ее работал тупо, механически — как часы на камине.
Из этого унылого тумана, обволакивавшего ее, выплыла одна мысль. Эшли не любит ее и никогда по-настоящему не любил, но и это не причинило ей боли. А ведь должно было бы. Она должна была бы впасть в отчаяние, горевать, проклинать судьбу. Она ведь так долго жила его любовью. Эта любовь поддерживала ее во многие мрачные минуты жизни и тем не менее — такова была истина. Он не любит ее, а ей все равно. Ей все равно, потому что и она не любит его. Она не любит его, и потому, что бы он ни сделал, что бы ни сказал, это не способно больше причинить ей боль.
Она легла на кровать и устало опустила голову на подушку. Ни к чему пытаться прогнать эту мысль, ни к чему говорить себе: «Но я-то люблю его. Я любила его многие годы. А любовь не может в одну минуту превратиться в безразличие».
Но оказывается, может превратиться и превратилась.