— Это здорово! — сказал улыбаясь шеф.
И он не раскаялся, что взял себе на хлеба этого человека. Оказалось, что старик мог быть полезен при самых различных обстоятельствах. Так, когда однажды начался пожар, загорелась сажа в трубе, он потушил его, всыпав в трубу ведро поваренной соли, — чёрт возьми, он словно заговорил огонь. Ему поручили наблюдение за мясорубкой, за машиной для выжимания белья и за катком для белья, и он заново отремонтировал их. Он по собственному почину принялся чистить и полировать лодки и снасти, покрыл цементом невзрачный и тёмный свинарник и превратил его в светлое и приветливое жилище. «На-все-руки! иди сюда, помоги нам!» — кричали ему, когда окно почему-либо не закрывалось.
Впрочем, он был, кажется, религиозным, потому что он иногда крестился и вёл тихий образ жизни. Не слышно было, чтобы он горланил, или распевал по дорогам дикие песни, или стрелял ни с того ни с сего из револьвера.
В Сегельфосском имении стали рождаться дети: за три года двое детей, а потом и ещё. Удивительно, сколько старания и какая плодовитость! Молодая жена была высока и гибка, как змея, и вдруг у неё появлялся круглый живот, можно сказать — внезапный живот. Молодые, безумные люди, они не могли забавляться любовью без того, чтобы тотчас же не зарождались дети. Старая Мать качала теперь внучат, и у неё осталось мало надежды потешиться самой.
Рождались дети и в избах, в маленьких дворах вокруг, люди рано вступали в брак и сразу становились бедными; да и нечего было ожидать другого. Впрочем, они и не ждали. Так, Иёрн Матильдесен, которого так звали потому, что неизвестно, кто был его отцом, женился на девушке Вальборг из Эйры. Они не имели ни клочка земли, ни денег, чтобы жить, по-человечески, и только немного одежды, которую выпросили в разных местах, но они все-таки поженились и жили в лачуге.
— Зачем ты это сделала и не пожалела себя? — спрашивали люди.
— А лучше разве было доставаться каждому? — отвечала Вальборг.
— Но ты красивая, — говорили они, — и тебе только девятнадцать лет.
— Это правда, но ко мне начали приставать сразу после конфирмации...
Иёрн и Вальборг выпрашивали милостыню и, вероятно, воровали слегка; во всяком случае за ними присматривали, когда они появлялись в городе и заходили к торговцам.
— Ну, что же вы купите сегодня? — спрашивали насмешливо купцы.
— А разве к вам и зайти нельзя? — говорил в ответ Иёрн. Когда его оставляли в покое, Иёрн справлялся, сколько стоит красная с зелёным материя, которая бросилась ему в глаза, или полфунта американского сала.
— Но какой смысл называть вам цены? — ворчали иногда торговцы. — Всё равно ничего не купите.
— А разве уж и спросить нельзя? — говорил в ответ Иёрн.
Жалкую жизнь вели Иёрн и Вальборг, но у них по крайней мере не было детей, — нет, к сожалению, у них не было даже детей.
В соседних дворах были дети, — единственное, чего было достаточно, — и это было божие благословение. Без детей целыми днями и годами не услыхать бы смеха, не было бы маленьких ручек, которые просили опоры, не задавались бы странные вопросы. Вообще же было пустынно и бедно во всех дворах. Осенью случалось зарезать овцу, слава богу, была картошка в доме и достаточно молока в хлеву, и казалось, что хорошо тем, кто владеет двором да ещё тремя или четырьмя коровами, кроме лошади и мелкого скота. Но принадлежало ли это им на самом деле? Во-первых, они были должны за всё, что имели во дворе; к тому же у них были долги по заборным книжкам у торговцев в городе, они не выплачивали налогов и жили в развалившихся домах. Корова или пара овец, принесённые в жертву в счёт огромного долга, не спасали положения, и если не удавалась лофотенская ловля, они опускались ещё ниже. Им нечем было похвастать перед Иёрном и Вальборг, когда эти побирушки выходили нищенствовать. Поэтому-то один бедняк охотно помогал другому, давая полмешка картофеля или кринку молока и таким образом избавляясь от обязанности жалеть. Люди так охотно оказывали друг другу помощь, что это должно было радовать ангелов.
Приличные, обыкновенные люди — все одного уровня. Несмотря на близость города с его должностными лицами и новыми модами, уклад их жизни был удивительно ветхозаветен. А кроме должностных лиц в городе, были ещё господа из Сегельфосского имения, которые задавали тон. Но нет, деревенский люд жил, как выучился жить с незапамятных времён, и очень неохотно перенимал то белый галстук, то новый сорт табака для трубки.
Взять хотя бы сараи для лодок, которые, конечно, были всё те же, что и во времена короля Сверре, и тогда ещё соответствовали назначению. Стены были — осиновые да берёзовые жерди, а крыша — берёста да торф. И если кто-нибудь находил, что стены этих сараев должны быть плотнее, то оказывалось, что именно плотнее-то они и не должны быть: их должно продувать насквозь, чтобы паруса и снасти, висевшие внутри, могли просохнуть к следующей ловле. А огромные деревянные замки на дверях сараев с длинным доисторическим ключом, — никакого железа, и ничто не ржавело. Когда замок и ключ сгнивали, тотчас мастерили новые; это не стоило ни одной копейки, лишь немного времени для ловкого человека, — забавное вечернее занятие.
Эти люди были прилежны по-своему, хотя никогда не торопились. В подходящее время года запасали дрова на зиму или ловили рыбу. Дети пасли скот или делали, что придётся, ходили по ягоды, часто в дурную погоду и в осенний холод, нередко отсутствовали весь день и ничего не ели. Морошку и бруснику продавали в городе и приносили выручку домой. Они рано приучались довольствоваться малым, и это не приносило им вреда. Их матери и сёстры были заняты работой в хлеве и в доме; они пряли шерсть и ткали её на станках, получалась чудесная, крепкая ткань для белья и для платьев; они окрашивали пряжу в разноцветные цвета и ткали в клетку и в полоску, яркие юбки для девочек и для себя, — нет, они не завидовали никому на свете, они нарядными ходили в церковь.
Люди малого достатка и бедные люди, они были довольны, они привыкли к этой жизни и не знали никакой другой. Часто в избах дети смеялись, по пустякам, конечно, но и взрослые охотно принимали участие в веселье. Это было большей частью вечером; нередко тогда заходил какой-нибудь сосед, хотя бы Карел, тот самый, который так складно пел песни, или же Монс-Карина, — она жевала табак, как мужчина, но не хотела в этом признаваться. Дети часто надоедали Монс-Карине: они подсовывали ей под руку обрывок кожи или лоскуток вместо табака и потом прыскали со смеху. Зато, когда приходила Осе, к веселью примешивалось чувство страха. «Мир вам!» — говорила она, когда входила, и — «Оставайтесь с миром!», когда уходила, но она слыла опасной.
Эти люди верили во всяких троллей, подземных духов и привидения. То кому-нибудь снилось что-то, или слышалось предостережение, или чудилось что-нибудь дурное и непонятное. Был один человек, которого звали Солмундом; он возил дрова из леса, и возил до тех пор, пока совсем не стемнело. Как раз на последнем повороте перед домом, когда он шёл за возом, он увидал вдруг, что у него на возу с дровами сидит женщина. Он понять не мог, откуда она взялась; во всяком случае дело было нечисто, и он стал молиться за себя и за лошадь. Когда они стали подъезжать к дому, лошадь его остановилась, вероятно, женщина уколола её чем-нибудь, а сама соскочила с воза.
— Осе, это ты? — спросил он.
— Да, — отвечала она.
— Что тебе надо от меня? — спросил Солмунд.
— Я хочу, чтобы ты взял меня, — отвечала Осе.
— Этому не бывать, — сказал он. — Прочь с дороги! Чур меня, чур!
— Ты поплатишься за это! — отвечала Осе.
С того дня лошадь стала всего бояться, а бедный Солмунд — ждать судьбы.
Осе была высока ростом и смугла; говорили, что отец её был цыган, а мать — лапландка. Она пришла в лопарской кофте, длинной, как юбка, держалась гордо, выступала, как царица, и говорила медленно и серьёзно. Она до сих пор была ещё красивой женщиной, но очень грязной, а несколько лет тому назад была, вероятно, очень хороша и лицом и сложением. Она считалась лопаркой и была одета, как они, но на её кофте не было ярких вышивок и всякой другой пестроты, как обычно бывает на лопарских кофтах; это была спокойная, коричневая одежда. Только с левой стороны на поясе у неё висели всевозможные побрякушки: ножницы, ножик, принадлежности для шитья в виде костяной иглы и жилы, вместо нитки, трубка и табак, кремень и трут, серебряные монеты и таинственные штучки из кости. Осе постоянно скиталась, бог знает, когда она спала. Она бывала и в Южной и в Северной деревне в один день, хотя никогда не торопилась.
Вдруг она появлялась посреди избы. Когда приходила Осe, дети умолкали и забивались в углы. Она приходила без всякого дела и ни о чём не просила, но хозяйка всегда давала ей несколько зёрен кофе или щепотку табаку, чтобы задобрить её. Хозяин из вежливости спрашивал, откуда она идёт и куда держит путь, и получал должный ответ. Он мог также спросить:
— Слыхала, Солмунд и его лошадь упали вчера в водопад?
— Да, — отвечала Осе, но с таким видом, будто эго вовсе её не касалось.
— А разве Солмунд не знал, что на такой лошади опасно ехать так близко от водопада?
— Ты спрашиваешь меня, а я собиралась спросить тебя!
— А бедный Тобиас, у которого был пожар на той неделе, — ты ничего больше не слыхала о нём? Ты ведь ходишь повсюду и встречаешь людей.
— Ничего, — отвечала Осе.
Она сидела с отсутствующими глазами и думала о чем-то своём, иногда бросала взгляд карих глаз, зловещий и непроницаемый. Что её занимало, о чём она думала? Может быть, ни о чём, просто от природы была меланхолична, а может быть, томилась любовной тоской. Она не была замужем и жила в хижине у древнего лопаря, который никак не мог быть её любовником. Осе, вероятно, всё ещё была невинной девой, тридцатилетней с чем-то невинностью и все ещё красивым созданием. Странная она была. Она говорила на хорошем местном наречии, но медленно, и умела делать многое, чего не умели другие лопари. Осе была не без способностей. Хотя читала она с трудом, а писать совсем не умела. Если случалось ей принять участие в вечеринке и её угощали, она охотно пила водку и могла выпить много, не пьянея. Она вставала и говорила:
— А теперь мне, пожалуй, пора дальше.
— Да ты и так придёшь вовремя, — из вежливости говорил хозяин.
— Мне надо в Северную деревню. Там ребёнок опрокинул на себя котёл с кипятком.