"Unleash your creativity and unlock your potential with MsgBrains.Com - the innovative platform for nurturing your intellect." » » ,,Далекие ветры'' - Василий Михайлович Коньяков

Add to favorite ,,Далекие ветры'' - Василий Михайлович Коньяков

Select the language in which you want the text you are reading to be translated, then select the words you don't know with the cursor to get the translation above the selected word!




Go to page:
Text Size:

Я одергал воз снизу, чтобы не собирал снег, подобрал сено и бросил на стог.

— Я никуда не поеду, — говорит Катя, — езжай один. Я еще здесь побуду, а дорогу сама найду. Пойду по снегу напрямик. Снег не проваливается. Как асфальт. Только по нему боязно ходить. Ступаешь, а вдруг, а вдруг. Мне чего-то такого не хватает. Солнца, что ли? Или… Смотри, как здесь тепло.

Она сдергивает шерстяной платок с головы и расстегивает шубу. Освобождаясь, шевелит головой, сминая воротником прическу.

И было видно, как радостен ей снег, черные оттаявшие кусты, подступающие кругом. Они бросали густую чистую тень на снег, а рядом с нею лежала невыносимо горячая белизна снега на солнце.

— Здесь еще и весны нет. Почему же тепло-то так? Отчего же такое бывает с человеком? Не надышишься. Люди, как на море бывает, — знают, как в горах бывает — знают, а как в Сибири на снегу — нет. Ты смог бы написать это? Нет… Живописью это не передашь. И музыкой тоже. Ведь это сначала нужно всем знать. Ой, ей… Сколько человек еще не знает!

Предполагаю, что скоро ученые выяснят: такой воздух целебнее морского купания. Без него просто жить нельзя. Начнется паломничество к нему, и он будет так же моден, как кибернетика.

Я смотрю на нее.

Я купался в кадках под тыном, а ее еще не было. Бегал босиком по горячей пыли, дрался с пацанами, а ее еще не было. Я уже ходил в школу, уже читал книжки, а ее не было. Совсем не было. Как поздно я знаю, что она есть! Есть. Для Юрки — хорошего, красивого парня.

Я медленно вхожу на стог и чувствую, что на нем теплее. У меня остывает воротник рубашки, солнце припекает спину, полотно рубашки уже прохладно. Недвижным пятачком — нежный поток тепла от стога.

— Слышишь, тишина. В ней как будто что-то есть, — тихо говорит Катя.

Ноздри у нее напрягаются.

— Я, наверное, опускаюсь. Мне здесь совсем не скучно. И не читаю ничего. Только хожу где попало и ночами музыку слушаю. Я теперь часто думаю, что музыку я раньше воспринимала не так. Нужно ее сначала сильно ждать. И потом слушать ее рядом с кем-то, тогда она звучит по-особенному. Но только слушать и знать, что другой ее чувствует так же, и если убежден, что другой значительный.

«На нее, наверное, всем приятно смотреть. Когда она говорит — радуется и плачет будто. Губы у нее какие-то молодые и скорбные».

— Андрей, а вы когда-нибудь были вот такой весной на снегу? Ну… знали до этого такие дни?

— Я здесь жил, — говорю я. Она молчит задумчиво. — Знаешь, как о тебе деревенские женщины говорят: «Приставле́нная. Создаст же бог таких!»

— А это плохо — «приставленная»?

— Для кого как… Для одних — укор. Для других, ну, которых — создаст же бог!..

Катя настороженно глядит мне в глаза. Ждет.

А я молчу и хочу, чтобы нравились этой молоденькой учительнице и эти края, и моя деревня, и люди, чтобы она говорила о них и понимала их, а я по малейшим признакам догадывался о ее истинном изумлении… и мне хотелось увериться, что это у нее никогда не исчезнет.

Будто опять, как тогда в первый вечер, я медленно иду по зимней дороге, не чувствую невесомый снег, полный неопределенной радостью, иду, с грустной благодарностью к ней.

— Поедем… — прерываю я молчание.

— Я никуда не поеду, — говорит Катя, а сама смотрит на солнце и улыбается, как во сне. Потом опускается на сено, опираясь на платок, зажатый в руке. Падая, по-ребячьи раскидывает руки и закрывает глаза. — Никуда…

Я бросаю рядом телогрейку.

Ресницы ее спокойно отданы солнцу. Веснушки бледные на носу. Суховатой матовости губы ловят тепло. Я вижу узенькие ногти ее пальцев на сене, тонкую руку и понимаю, как она далека сейчас и как уверена в счастье своем, и великодушно позволяет видеть себя.

И я думаю. Почему она кажется мне девочкой? Недозволенно юной. Катя открывает глаза. Они ждут и замирают в страхе.

— Андрей…

И я не знаю, что со мной происходит.

Ее волосы упали на глаза, она сняла их рукой и улыбнулась осторожно.

А во мне не уходило, не исчезало какое-то светлое отчаяние. «Ведь это же все, все равно… безнадежно…»

Она встрепенулась, соскочила на ноги, сбежала с сена, повернулась бойко на снегу.

— Пусть лошадь сама идет, а мы пешком, — сказала Катя.

— Пойдем. Если не будем проваливаться.

Слабо покачивался воз в укатанной ложбинке дороги.

— Давай догоним. Иди, я подсажу.

Катя отрешенно уставилась на привязанные к бастрику вожжи и всю дорогу молчала.

Опускался вечер. Солнце ушло, и на дорогу, на воз сена, медленно ползущий в сумерках, легла грусть. Домов не было видно, только стояло морозное зарево над снегом — в деревне включили электрический свет. Туманно светилось небо.

На потемневшую согру падала бубнящая музыка. Алюминиевый колокол на столбе у клуба направлен на луга, и металлический звук слышался далеко внизу.

Катя лежала рядом, поставив локти на воротник тулупа. Она знала, что я думаю о том, что люблю ее, и понимала, что в такие вечера не лгут и ничего не надо говорить, потому что ничего нельзя исправить.

— Однажды я поехал на завод, — сказал я. — За два месяца написал там четыре портрета. Писал их в цехе. Ребята позировали мне после работы. Синий свет из окон, свинцовый лоск рук, какое-то сизое сияние лиц делало ребят жестковатыми, неулыбчивыми. Дома на свету я рассматривал эти работы, и в носу даже холодно щемило от запаха металла. Колорит портретов не принимал никакого цвета рамок, его нужно было как-то нейтрализовать, и я поставил рамки некрашеными. Я не был на выставкоме, но знал, что мнения о моих работах разделились. Мои портреты прошли. Их повесили в маленькой комнатке на проходе.

Вечером, на открытии выставки, я ходил незамеченный и слушал, как спорили собравшиеся перед ними люди. Спорили и писали в книгу отзывов:

«Где видел Уфимцев людей такого цвета?.. Это клевета на наших рабочих. Художник все видит в мрачном цвете. Гнать таких очернителей с выставок».

…«Ура! Искусство всегда шло с Запада на Восток. Теперь настоящее искусство двинется с Востока на Запад».

…«Расцениваю как неуважение к нам, зрителям, то, что художник не покрасил даже рамки. Безобразие»…

Через день я пошел посмотреть на портреты при дневном освещении. Их на выставке уже не было, только в книге отзывов стояла лаконичная запись:

«Куда исчезли портреты Уфимцева?»

Я тоже спросил об этом. Мне ответили, что их распорядились снять.

— Почему?

Ответили, что я сам должен знать об этом. Мне стало скучно. Я обиделся. И мои друзья за меня обиделись, и это еще больше подстегнуло меня. Потом… Понимаешь… Обида и мода — как обвал…

Может быть, те работы мои были неплохи, наверное, не хуже других, выставленных там, но я не умел, мне некогда было спрашивать себя: а чем они хороши? Эти эксперименты пройдут, симпатии почитателей пройдут, жизнь пройдет, а чем отчитаешься перед собой, под чем подпишешься? Я увидел, что многим не под чем подписываться, хотя им и устраивали шумные персональные выставки.

Я бросил все и уехал. Уехал не в деревню, не искать «корни национального искусства», а уехал домой, жить рядом с людьми, чтобы понять, чего они мне не простят. Всем нам нужно учиться у них мужеству быть откровенными и жестокому неприятию фальши.

Are sens