«Склонение…», «спряжение…» — язвительно воспроизводит он голос Анны Ефимовны. — И председатель контору пожалел…»
Журавлев долго не может уснуть. Он не скучает по школе, потому что у него мало связано с ней приятного. И к ребятам он не тяготел и не умел играть в детские игры, что занимали их на улице.
Все летние дни он проводил с отцом в вагончике. Отец работал учетчиком в тракторном отряде и домой приезжал только на воскресенье в баню.
В тракторном отряде и кормили лучше, чем в полевых бригадах. И сливочное масло, и мед давали в алюминиевой чашке. Макаешь — облизываешься. Но больше всего Петька любил в отряде утро.
Отец запряжет коня, в березничке намашет травы (литовка там у него на березке всегда висит), бросит на телегу — валяйся, Петька, — и едет к далеким полосам ночную пахоту измерять. Лежи себе на траве — цветы выбирай: медунки, молочко. Цветы у молочка и медунок синие и разные. Какой цвет лучше — и не определишь.
Иногда попадалась в траве пучка. Снимешь с трубочки толстыми лентами кожуру и откусывай мякоть дольками.
Отец останавливался под кустами на краю межи, распрягал мерина Почтаря, привязывал к телеге, а сам с саженем уходил по краю пахоты. Жди, когда вернется.
Петька ищет саранки под березами или закапывается на телеге в траву.
Отец ему ничего не наказывает — занимайся чем хочешь.
Утром в одной рубашке прохладно. Петька ждет отца и спит на телеге в траве, пока солнце не нагреет.
Почтарь низко склоняет над Петькой голову, хрустит зеленкой. Глаза у него полуприкрыты ресницами, под ними водянистая дремотная глубина. Почтарь наткнулся в траве мордой на Петьку, насторожился, плотно притронулся губами к его животу и послушал.
Петька выпростал из травы руку. Почтарь отдернул голову, а потом разрешил тронуть нос и Петькину ладошку послушал: долго, как доктор. Что-то для себя понял и опять захрустел травой — безразлично и медленно, будто никого уже рядом не было.
— Почтарь, — поразился Журавлев, — Почтарь… Ты понимаешь… Ты человек… Вон какая у тебя голова большая. Даже больше, чем у человека.
И Журавлев понял, что с конем можно разговаривать обо всем.
Журавлев гладил голову Почтаря, трогал глаза, конь смаргивал ладонь и беспокойства не испытывал, будто Журавлев был ему давно ясен, безобиден и обращать на него внимания больше не стоит.
— Вон ты какой умный, — ласково радовался Журавлев своему открытию.
Он слез с телеги и начал бить ладошкой слепней на холке Почтаря. Прихлопнутые, они оставляли на шерсти капельки крови и скатывались в траву.
Бока Почтаря на солнце горячие. Журавлев прижимался к ним щекой.
Ему хотелось обнять Почтаря за безмолвный этот сговор, за то, что позволяет тереться о шею, безбоязненно задевать задние ноги, которые всегда вызывали страх и при неудовольствии вскидывались и могли сбить.
Обнять за то, что позволил он Петьке проникнуть в тайну.
Чтобы испытать его доверчивость, Журавлев зашел сзади, уперся и толкнул Почтаря в бок. Тот переступил ногами и даже не захотел заметить такое насилие.
Если раньше конь не позволял Петьке поймать себя, надеть узду, то теперь, после этого доверчивого знакомства, легко ему давался даже в открытом поле.
В разговоре, окриках, в общении с конями было для Журавлева больше жизни и тайны, чем в мальчишеской игре в «костылки» или рыбалке с удочкой на Ине.
Он любил лошадей — сильных, беспокойных и доверчивых животных.
И лошади его понимали с того теплого утра. Давно это было: прошел целый год войны. И понимали кони Петьку, наверно, потому, что добрее людей. Ну и пусть. А в Анну Ефимовну он все равно не целился.
Димка думал: ну и что, что война. Где еще она? В Сибири ее и не слышно. Что отцы-то воюют? Что с фронта письма пишут?
Кажется, ничего в деревне не изменилось, И амбары — как стояли вокруг, так и стоят. И избы на месте, и огороды. И березки. Если войны близко нет, как она могла взрослых так изменить? Уже весна. Уже тает все, а к посевной никто не готовится.
Всегда, как только снег растает на колхозном дворе, в воскресенье устраивали весенний смотр: кто чем в посевную заниматься будет, кто как готов.
Одни мужики коней в бороны запрягут, другие — в сеялки. Поварихи на телеги фляги поставят. Выстроятся в линеечку вокруг колхозного двора, на челки лошадей ленты привяжут, ждут, когда председатель с бригадирами обход начнут: смазку колес проверять, сбрую осматривать.
Лошади удила грызут, ноздри раздувают на тепло.
Весенняя выставка! Взрослые в этот день всё, о чем думают, чем занимаются, — от пацанов не прячут. Все напоказ. До двенадцати праздник.
И пацаны к этому празднику приобщались и уж готовы с этим праздником и лето встречать. А летом — кино с ночевкой на хуторе и поздние вечерние песни женщин на дорогах.
Сейчас женщины, как старые, — все черные стали. До войны мать как пойдет в лавку, вернется и… «Димка, где ты? Смотри, какие гостинцы я тебе принесла. На тебе, Димка, конфеточки в бумажках».
А сейчас так просто конфеты не продают — только на обмен.
Димка с ребятами тоже знает, чем с продавцом обмениваться.
Весной лошади линяют.
Сделаешь из щепки расческу с деревянными зубчиками и чешешь в загоне бока лошади. Два раза чесанул — и целый валик шерсти. Снял его — и в карман. За день карман туго раздуется.
Вечером прибежишь в лавку. Достанешь начесанную шерсть — а она скаталась в кармане, как подушка, — и кладешь на железную тарелочку на весах.
Низенький дядя Федя с горбом под пиджаком и с длинными ногами подойдет и большими ладонями проверит, — ничего там внутри шерсти не закатано для тяжести? — положит на весы. А потом из фанерного ящика зачерпнет рукой конфеты и на другую тарелочку насыплет.
Подушечки громко застучат об алюминиевую тарелочку: семь подушечек или десять, обсыпанные сладкой серой пылью. Пыль сначала сухая во рту, а потом… как разойдется.