— Ха-ха-ха-ха! — падало на всю деревню раскатистое и жуткое. Ликовал хохот, замирал мгновенно и… слушал темноту. Казалось, он был везде, и тишине после него не хотелось доверять.
Минут через десять хохот опять повторился.
Матери все не было — она доярка на ферме. У Димки сжималось сердце и становилось холодно голове.
Он вспомнил, что уже темно в сенцах, а через них нужно проходить. Там прорези в стенах светятся глазами.
Димка не может уяснить для себя, чего он боится в темноте. Если представить четко виденные лицо с полузакрытыми глазами и застывшие руки покойника, страх уменьшается. А неопределенность темноты полна страха.
На дороге раздался топот коней, мальчишечья ругань и хлесткие удары бича.
— Куда, куда, бестолочь!
В темноте по краю неба, мимо кольев, носилась фигурка верхового.
— Куда! — кричал Журавлев, сбивая коня с бега, запрокидывая ему голову, накренясь, хлестал бичом по траве, перехватывая лошадей.
И топот уносился в переулок за огороды.
Раньше, когда мужики не на фронте, а дома были, они лошадей сами на луга отводили. Сейчас женщины распрягут кое-как и тут же на дороге бросят. Журавлев верхом собирает их и угоняет пасти в ночь. Один. Димка садится на крыльцо.
А ведь Журавлев весной с ним в четвертом классе учился.
Анна Ефимовна объясняет задачу. Журавлев ее не слышит. Журавлев смотрит на картину над классной доской: «Сибирская тайга». Деревья в снегу. Охотник в желтом полушубке целится в черную птицу на ветке, и рядом рыжая собака с открытым ртом подняла морду.
«Попадет или не попадет?» — всегда думает Журавлев.
Все ему кажется, что ствол ружья чуть-чуть выше птицы поднят. А далеко в глубине леса золотые стволы деревьев. Охотник прошел, а следов нет: все белый снег и снег. Наверно, до пояса. Ни разу такого леса Журавлев не видел, а тоже в Сибири живет.
Он лег подбородком на руку. Вторая рука на тетради. Мятый рукав рубашки задрался, и сразу видно, что Журавлев снегом умывается, — ладошка чистая, а выше темная полоса в заветренных цыпках. Поэтому у него всегда и тетрадки грязные.
Его сосед Сережка Грудцын крадучись достает из кармана кружочки сушеных яблок и, прежде чем положить в рот, намеренно задевает Журавлева. Сережка размягчает яблоки во рту до резиновой мягкости, потом жует и проглатывает.
Журавлев не обращает на него внимания. Сережка нащупал в кармане самый большой кружок с завернутым ободком, протянул его под партой Журавлеву.
Журавлев давно хотел попробовать, они сухо и сладко пахли рядом, и намерился кружочек взять, но Сережка отдернул руку, положил кружочек в рот, поулыбался и сжевал. Затронув Журавлева локтем, вытащил сморщенную, в глубоких складках грушу, протянул в сторону Журавлева, держит на весу.
Журавлев посмотрел Сережке в лицо, взял с парты непроливашку и ткнул ею Сережке в губы. Тот хлюпнул и упал лицом в парту.
Анна Ефимовна остановилась, долго не могла выговорить слово.
— Это не Журавлев. Это садист. Ты… — от возмущения Анна Ефимовна забыла все слова. — Ты не человек! Ты чурка, — сказала она, — чурка с… глазами.
И именно то, что он чурка и с глазами, больше всего поразило Журавлева.
— Сейчас же выйди! Выйди, Журавлев!
Анна Ефимовна сорвалась с места, взяла Журавлева за руку выше локтя и, извивающегося, провела через весь ряд к двери.
Журавлев вырвал руку, собрал книжки, независимо обошел учительницу и удалился, не закрыв дверь.
Мартовский снег сбивался в ладонях в оледенелые комки. Журавлев кидал снежки в полукруглое окно в дощатых сенцах школы. Комки бухали о доски, разлетались. Журавлев ждал перемену и Сережку.
В дверь на перемену первыми выломились ребята, сбежали с высокого крыльца. Выскочил и Сережка, глянул на Журавлева, боком отступил за дощатую стену и высунулся в окошко.
Журавлев этого и ждал — пустил в него тяжелой льдышкой. Сережка юркнул вниз. Журавлев с новым комком караулил его лицо. Когда оно показалось, Журавлев метнул в окошко свежий комок. Из окна — брызги.
С крыльца высыпали девчонки, уставились на Журавлева и онемели. Анна Ефимовна откачнулась от окошка, стиснула ладонями лицо, побрела в класс. Приткнувшись к печке, долго не отнимала от лица платок и в класс никого не пускала. Вызвала Соловьеву, пользующуюся ее особым доверием, и та объявила, что занятий не будет.
Когда разбирали сумки, Анна Ефимовна, в шали, надвинутой на глаза, старалась повернуться к ученикам спиной, долго что-то искала в книжном шкафу. Из-под шали не было видно ее глаз, только нос, незнакомой формы. Всем хотелось увидеть Журавлева, но его у школы уже не было.
Дома Журавлев скинул снег с крыши. Намял в чашке картошку, она осклизло продавливалась между пальцами, шелуха налипала сверху. Покрошил курам. Послушал, как они, вытягивая шеи через деревянную решетку из-под лавки, часто стучали носами по полу.
В марте на улице тепло, можно в одной рубашке бегать. Солнце яркое, а в избе выстывало. Одному сидеть в избе не хотелось, и Журавлев пошел на улицу. Наколол дров. Охапку занес в избу, бросил у печки.
Солнце уже за стену зашло, не бьет в окно. Журавлев не раздевался, сидел в телогрейке. Он проголодался. Нашел хлеб на лавке. Булка синяя и плоская. Мать подмешивает в тесто натертую картошку. Поэтому хлеб внутри мокрый. Когда ешь его с молоком, он во рту тяжелеет и становится тошнотворным. Журавлев поел, и ему пришло в голову, что теперь не нужно выполнять домашние задания. Он вспомнил, какое было веселое лицо у Анны Ефимовны в окошке, увидел, как летел снежок, и то, что он, опрометчиво метнув, уже не мог ни приостановить, ни вернуть его, и как охнула учительница.
Чтобы облегчить это воспоминание, ему хотелось, чтобы кто-нибудь сделал ему больно. Но его только знобило. Он спрятал руки в рукава телогрейки, сцепил замочком, положил на стол и лег на них подбородком. Пимы с калошами чуть сползли с ног и уперлись в пол, ногам от этого было теплее: сухие голяшки не настывали.
Он стал ждать мать. Придет — печку растопит, корову пойдет доить. Что она сегодня на работе долго так?
Авдотья Журавлева сортировала с женщинами в завозне[2] семена. Вот уж свет из широкой двери в угол сместился, а они ворох пшеницы никак не добьют. Осталось-то чуть. Можно бы и бросить, домой бежать; зерна еще на десять дней. Да зайдет завтра председатель, увидит, что с этой стороны крохи не довеяли, и ничего не скажет, а устыдишься.
А у Авдотьи что-то в спину вступило, на поясницу как тяжелый валик положили: ни согнуться, ни разогнуться.
Она сняла с головы платок, отряхнула об юбку — пыль остро запахла пшеницей, — скомкала его в карман, пошла к веялке. Тут ее и окликнула от двери школьная сторожиха.
— Поди-ка, Авдоть, — сказала шепотом. А всем женщинам громче: — Что-то вы запозднились? Коровы-то дома заждались. Авдоть, — наклонилась заговорщицки сторожиха к лицу Авдотьи, — твой Петька-то что наделал. Чуть Анну Ефимовну не убил. Лицо раскровянил. Меня за тобой послали. Исключать его будут. Давай-ка пойдем.