– Она согласна; она уполномочила меня согласиться за нее. Но теперь, когда мы решили, я должен сказать вам то, о чем напрасно было бы говорить прежде, чем сошлись мы. Эта девушка мне не родственница. Она дочь чиновника, у которого я даю уроки. Кроме меня, она не имела человека, которому могла бы поручить хлопоты. Но я совершенно посторонний человек ей.
– Я это знала, мсье Лопухов. Вы, профессор N (она назвала фамилию знакомого, через которого получен был адрес) и ваш товарищ, говоривший с ним о вашем деле, знаете друг друга за людей достаточно чистых, чтобы вам можно было говорить между собою о дружбе одного из вас с молодою девушкою, не компрометируя эту девушку во мнении других двух. А N такого же мнения обо мне, и, зная, что я ищу гувернантку, он почел себя вправе сказать мне, что эта девушка не родственница вам. Не порицайте его за нескромность, – он очень хорошо знает меня. Я тоже честный человек, мсье Лопухов, и, поверьте, я понимаю, кого можно уважать. Я верю N столько же, как сама себе, а N вам столько же, как сам себе. Но N не знал ее имени, теперь, кажется, я могу уже спросить его, ведь мы кончили, и нынче-завтра она войдет в наше семейство.
– Ее зовут Вера Павловна Розальская.
– Теперь еще объяснение с моей стороны. Вам может казаться странным, что я, при своей заботливости о детях, решилась кончить дело с вами, не видев ту, которая будет иметь такое близкое отношение к моим детям. Но я очень, очень хорошо знаю, из каких людей состоит ваш кружок. Я знаю, что если один из вас принимает такое дружеское участие в человеке, то этот человек должен быть редкой находкой для матери, желающей видеть свою дочь действительно хорошим человеком. Потому осмотр мне казался совершенно излишнею неделикатностью. Я говорю комплимент не вам, а себе.
– Я очень рад теперь за m-lle Розальскую. Ее домашняя жизнь была так тяжела, что она чувствовала бы себя очень счастливою во всяком сносном семействе. Но я не мечтал, чтобы нашлась для нее такая действительно хорошая жизнь, какую она будет иметь у вас.
– Да, N говорил мне, что ей было дурно жить в семействе.
– Очень дурно. – Лопухов стал рассказывать то, что нужно было знать г-же Б., чтобы в разговорах с Верою избегать предметов, которые напоминали бы девушке ее прошлые неприятности. Г-жа Б. слушала с участием, наконец пожала руку Лопухову:
– Нет, довольно, мсье Лопухов, или я расчувствуюсь, а в мои лета – ведь мне под сорок – было бы смешно показать, что я до сих пор не могу равнодушно слушать о семейном тиранстве, от которого сама терпела в молодости.
– Позвольте же сказать еще только одно; это так неважно для вас, что, может быть, и не было бы надобности говорить. Но все-таки лучше предупредить. Теперь она бежит от жениха, которого ей навязывает мать.
Г-жа Б. задумалась. Лопухов смотрел, смотрел на нее и тоже задумался.
– Если не ошибаюсь, это обстоятельство не кажется для вас таким маловажным, каким представлялось мне?
Г-жа Б. казалась совершенно расстроенною.
– Простите меня, – продолжал он, видя, что она совершенно растерялась, – простите меня, но я вижу, что это вас затрудняет.
– Да, это дело очень серьезное, мсье Лопухов. Уехать из дома против воли родных – это, конечно, уже значит вызывать сильную ссору. Но это, как я вам говорила, было бы еще ничего. Если бы она бежала только от грубости и тиранства их, с ними было бы можно уладить так или иначе, – в крайнем случае несколько лишних денег, и они удовлетворены. Это ничего. Но… такая мать навязывает ей жениха; значит, жених богатый, очень выгодный.
– Конечно, – сказал Лопухов совершенно унылым тоном.
– Конечно, мсье Лопухов, конечно, богатый; вот это-то меня и смутило. Ведь в таком случае мать не может быть примирена ничем. А вы знаете права родителей! В этом случае они воспользуются ими вполне. Они начнут процесс и поведут его до конца.
Лопухов встал.
– Итак, мне остается просить вас, чтобы то, что было говорено мною, было забыто вами.
– Нет, останьтесь. Дайте же мне хоть сколько-нибудь оправдаться перед вами. Боже мой, как дурна должна я казаться в ваших глазах! То, что должно заставлять каждого порядочного человека сочувствовать, защищать, – это самое останавливает меня. О, какие мы жалкие люди!
На нее в самом деле было жалко смотреть: она не прикидывалась. Ей было в самом деле больно. Довольно долго ее слова были бессвязны, – так она была сконфужена за себя; потом мысли ее пришли в порядок, но и бессвязные, и в порядке они уже не говорили Лопухову ничего нового. Да и сам он был также расстроен. Он был так занят открытием, которое она сделала ему, что не мог заниматься ее объяснениями по случаю этого открытия. Давши ей наговориться вволю, он сказал:
– Все, что вы говорили в свое извинение, было напрасно. Я обязан был оставаться, чтобы не быть грубым, не заставить вас подумать, что я виню или сержусь. Но, признаюсь вам, я не слушал вас. О, если бы я не знал, что вы правы! Да, как это было бы хорошо, если б вы не были правы. Я сказал бы ей, что мы не сошлись в условиях или что вы не понравились мне! – и только, и мы с нею стали бы надеяться встретить другой случай избавления. А теперь, что я ей скажу?
Г-жа Б. плакала.
– Что я ей скажу? – повторял Лопухов, сходя с лестницы. – Как же это ей быть? Как же это ей быть? – думал он, выходя из Галерной в улицу, которая ведет на Конногвардейский бульвар.
Разумеется, г-жа Б. не была права в том безусловном смысле, в каком правы люди, доказывающие ребятишкам, что месяца нельзя достать рукою. При ее положении и обществе, при довольно важных должностных связях ее мужа очень вероятно, даже несомненно, что если бы она уж непременно захотела, чтобы Верочка жила у нее, то Марья Алексевна не могла бы ни вырвать Верочку из ее рук, ни сделать серьезных неприятностей ни ей, ни ее мужу, который был бы официальным ответчиком по процессу и за которого она боялась. Но все-таки г-же Б. пришлось бы иметь довольно хлопот, быть может и некоторые неприятные разговоры; надобно было бы одолжаться по чужому делу людьми, услуги которых лучше приберечь для своих дел. Кто обязан и какой благоразумный человек захочет поступать не так, как г-жа Б.? Мы нисколько не вправе осуждать ее; да и Лопухов не был неправ, отчаявшись за избавление Верочки.
XIV
А Верочка давно, давно сидела на условленной скамье, и сколько раз начинало быстро, быстро биться ее сердце, когда из-за угла показывалась военная фуражка. – Наконец-то! он! друг! – Она вскочила, побежала навстречу.
Быть может, он и прибодрился бы, подходя к скамье, но, застигнутый врасплох, раньше чем ждал показать ей свою фигуру, он был застигнут с пасмурным лицом.
– Неудача?
– Неудача, мой друг.
– Да ведь это было так верно? Как же неудача? Отчего же, мой друг?
– Пойдемте домой, мой друг, я вас провожу. Поговорим. Я через несколько минут скажу, в чем неудача. А теперь дайте подумать. Я все еще не собрался с мыслями. Надобно придумать что-нибудь новое. Не будем унывать, придумаем. – Он уже прибодрился на последних словах, но очень плохо.
– Скажите сейчас, ведь ждать невыносимо. Вы говорите: придумать что-нибудь новое – значит, то, что мы прежде придумали, вовсе не годится? Мне нельзя быть гувернанткою? Бедная я, несчастная я!
– Что вас обманывать? Да, нельзя. Я это хотел сказать вам. Но – терпение, терпение, мой друг! Будьте тверды! Кто тверд, добьется удачи.
– Ах, мой друг, я тверда, но как тяжело.
Они шли несколько минут молча.
Что это? да, она что-то несет в руке под пальто.
– Друг мой, вы несете что-то, – дайте я возьму.
– Нет, нет, не нужно. Это не тяжело. Ничего.
Опять идут молча. Долго идут.
– А ведь я до двух часов не спала от радости, мой друг. А когда я уснула, какой сон видела! Будто я освобождаюсь из душного подвала, будто я была в параличе и выздоровела, и выбежала в поле, и со мной выбежало много подруг, тоже, как я, вырвавшихся из подвалов, выздоровевших от паралича, и нам было так весело, так весело бегать по просторному полю! Не сбылся сон! А я думала, что уж не ворочусь домой.
– Друг мой, дайте же, я возьму ваш узелок, ведь теперь он уж не секрет.
Опять идут молча. Долго идут и молчат.
– Друг мой, видите, до чего мы договорились с этой дамой: вам нельзя уйти из дому без воли Марьи Алексевны. Это нельзя – нет, нет, пойдем под руку, а то я боюсь за вас.
– Нет, ничего, только мне душно под этим вуалем. Она отбросила вуаль. – Теперь ничего, хорошо.
– («Как бледна!») Нет, мой друг, вы не думайте того, что я сказал. Я не так сказал. Все устроим как-нибудь.
– Как устроим, мой милый? это вы говорите, чтобы утешить меня. Ничего нельзя сделать.
Он молчит. Опять идут молча.
– («Как бледна! как бледна!») Мой друг, есть одно средство.
– Какое, мой милый?
– Я вам скажу, мой друг, но только когда вы несколько успокоитесь. Об этом надобно будет вам рассудить хладнокровно.
– Говорите сейчас! Я не успокоюсь, пока не услышу.