Вера Павловна опять вскочила.
– Успокойтесь, я не могу сказать, что вы ошибаетесь. Предупредив вас о содержании записки, я прошу вас выслушать вторую причину, по которой я не мог разуметь под «утешительностью результата» самое получение вами записки, а должен был разуметь ее содержание. Это содержание, характер которого мы определили, так важно, что я могу только показать вам ее, но не могу отдать вам ее. Вы прочтете, но вы ее не получите.
– Как? Вы не отдадите мне ее?
– Нет. Именно я потому и выбран, что всякий другой на моем месте отдал бы. Она не может остаться в ваших руках, потому что, по чрезвычайной важности ее содержания, характер которого мы определили, она не должна остаться ни в чьих руках. А вы захотели бы сохранить ее, если б я отдал ее. Потому, чтобы не быть принуждену отнимать ее у вас силою, я вам не отдам ее, а только покажу. Но я покажу ее только тогда, когда вы сядете, сложите на колена ваши руки и дадите слово не поднимать их.
Если бы тут был кто посторонний, он, каким бы чувствительным сердцем ни был одарен, не мог бы не засмеяться над торжественностью всей этой процедуры и в особенности над обрядными церемонностями этого ее финала. Смешно, это правда. Но как бы хорошо было для наших нерв, если бы при сообщении нам сильных известий умели соблюдать хоть десятую долю той выдержки подготовления, как Рахметов.
Но Вера Павловна, как человек не посторонний, конечно, могла чувствовать только томительную сторону этой медленности и сама представила фигуру, которою не меньше мог потешиться наблюдатель, когда, быстро севши и торопливо, послушно сложив руки, самым забавным голосом, то есть голосом мучительного нетерпения, воскликнула: «Клянусь!»
Рахметов положил на стол лист почтовой бумаги, на котором было написано десять – двенадцать строк.
Едва Вера Павловна бросила на них взгляд, она в тот же миг, вспыхнув, забывши всякие клятвы, вскочила; как молния мелькнула ее рука, чтобы схватить записку, но записка была уж далеко, в поднятой руке Рахметова.
– Я предвидел это и потому, как вы заметили бы, если бы могли замечать, не отпускал своей руки от записки. Точно так же я буду продолжать держать этот лист за угол все время, пока он будет лежать на столе. Потому всякие ваши попытки схватить его будут напрасны.
Вера Павловна опять села и сложила руки. Рахметов опять положил перед ее глазами записку. Она двадцать раз с волнением перечитывала ее. Рахметов стоял подле ее кресла очень терпеливо, держа рукою угол листа. Так прошло с четверть часа. Наконец Вера Павловна подняла руку уже смирно, очевидно не с похититель-ными намерениями, закрыла ею глаза: «Как он добр, как он добр!» – проговорила она.
– Я не вполне разделяю ваше мнение, и почему – мы объяснимся. Это уже не будет исполнением его поручения, а выражением только моего мнения, которое высказал я и ему в последнее наше свидание. Его поручение состояло только в том, чтобы я показал вам эту записку и потом сжег ее. Вы довольно видели ее?
– Еще, еще.
Она опять сложила руки, он опять положил записку и с прежним терпением опять стоял добрую четверть часа. Она опять закрыла лицо руками и твердила: «О, как он добр, как он добр!»
– Насколько вы могли изучить эту записку, вы изучили ее. Если бы вы были в спокойном состоянии духа, вы не только знали бы ее наизусть, форма каждой буквы навеки врезалась бы в вашей памяти, так долго и внимательно вы смотрели на нее. Но в таком волнении, как вы теперь, законы запоминания нарушаются, и память может изменить вам. Предусматривая этот шанс, я сделал копию с записки, и вы всегда, когда вам будет угодно, можете видеть у меня эту копию. Через несколько времени я, вероятно, даже найду возможным отдать вам ее. А теперь, я полагаю, уже можно сжечь оригинал, и тогда мое поручение будет кончено.
– Покажите еще.
Он опять положил записку. Вера Павловна на этот раз беспрестанно поднимала глаза от бумаги: видно было, что она заучивает записку наизусть и поверяет себя, твердо ли ее выучила. Через несколько минут она вздохнула и перестала поднимать глаза от записки.
– Теперь, как я вижу, уже достаточно. Пора. Уже двенадцать часов, а я еще хочу изложить вам свои мысли об этом деле, потому что считаю полезным для вас узнать мое мнение о нем. Вы согласны?
– Да.
Записка в то же мгновение запылала в огне свечи.
– Ах! – вскрикнула Вера Павловна, – я не то сказала, зачем?
– Да, вы сказали только, что согласны слушать меня. Но уже все равно. Надобно же было когда-нибудь сжечь. – Говоря эти слова, Рахметов сел. – И притом осталась копия с записки. Теперь, Вера Павловна, я вам выражу свое мнение о деле. Я начну с вас. Вы уезжаете. Почему?
– Мне было бы очень тяжело оставаться здесь. Вид мест, которые напоминали бы прошлое, расстраивал бы меня.
– Да, это чувство неприятное. Но неужели много легче было бы вам во всяком другом месте? Ведь очень немногим легче. И между тем что вы делали? Для получения ничтожного облегчения себе вы бросили на произвол случая пятьдесят человек, судьба которых от вас зависела. Хорошо ли это?
Куда девалась скучная торжественность тона Рахметова! Он говорил живо, легко, просто, коротко, одушевленно.
– Да, но ведь я хотела просить Мерцалову.
– Это не так. Вы не знаете, в состоянии ли она заменить вас в мастерской: ведь ее способность к этому еще не испытана. А тут требуется способность довольно редкая. Десять шансов против одного, что вас некому было заменить и что ваш отъезд губил мастерскую. Хорошо ли это? Вы подвергали почти верной, почти неизбежной гибели благосостояние пятидесяти человек. Из-за чего? Из-за маленького удобства себе. Хорошо ли это? Какая нежная заботливость к ничтожнейшему облегчению для себя и какое бесчувствие к судьбе других! Как вам нравится эта сторона вашего дела?
– Почему же вы не останавливали меня?
– Вы бы не послушались. Да ведь я же и знал, что вы скоро возвратитесь, стало быть, дело не будет иметь ничего важного. Виновата вы?
– Кругом, – сказала Вера Павловна отчасти шутя, но отчасти, даже больше чем отчасти, и серьезно.
– Нет, это еще только одна сторона вашей вины. Кругом будет гораздо больше. Но за покаяние награда: помощь в исправлении другой вины, которую еще можно исправить. Вы теперь спокойна, Вера Павловна?
– Да, почти.
– Хорошо. Как вы думаете, спит Маша? Нужна она вам теперь на что-нибудь?
– Конечно, нет.
– А ведь вы уж успокоились; стало быть, вы уже могли бы вспомнить, что надобно сказать ей: спи, уж первый час, а ведь она поутру встает рано. Кто должен был вспомнить об этом, вы или я? Я пойду скажу ей, чтобы спала. И тут же кстати, – за новое покаяние, ведь вы опять каетесь, – новая награда, я наберу, что там есть, вам поужинать. Ведь вы не обедали ныне; а теперь, я думаю, уж есть аппетит.
– Да, есть; вижу, что есть, и очень даже, когда вы напомнили, – сказала Вера Павловна, уж вовсе смеясь.
Рахметов принес холодное кушанье, оставшееся от обеда, – Маша указала ему сыр, баночку с какими-то грибами; закуска составилась очень исправная, – принес два прибора, сделал все сам.
– Видите, Рахметов, с каким усердием я ем, значит, хотелось; а ведь не чувствовала и про себя забыла, не про одну Машу; стало быть, я еще не такая злонамеренная преступница.
– И я не такое чудо заботливости о других, что вспомнил за вас о вашем аппетите: мне самому хотелось есть, я плохо пообедал; правда, съел столько, что другому было бы за глаза довольно на полтора обеда, но вы знаете, как я ем, – за двоих мужиков.
– Ах, Рахметов, вы были добрым ангелом не для одного моего аппетита. Но зачем же вы целый день сидели, не показывая записки? Зачем вы так долго мучили меня?
– Причина очень солидная. Надобно было, чтобы другие видели, в каком вы расстройстве, чтоб известие о вашем ужасном расстройстве разнеслось для достоверности события, вас расстроившего. Ведь вы не захотели бы притворяться. Да и невозможно вполне заменить натуру ничем, натура все-таки действует гораздо убедительнее. Теперь три источника достоверности события: Маша, Мерцалова, Рахель. Мерцалова особенно важный источник, – ведь это уж на всех ваших знакомых. Я был очень рад вашей мысли послать за нею.