– Какой же вы хитрый, Рахметов!
– Да, это не глупо придумано – ждать до ночи, только не мной; это придумал Дмитрий Сергеич сам.
– Какой он добрый! – Вера Павловна вздохнула, только, по правде сказать, вздохнула не с печалью, а лишь с признательностию.
– Э, Вера Павловна, мы его еще разберем. В последнее время он точно обдумал все умно и поступал отлично. Но мы найдем за ним грешки, и очень крупненькие.
– Не смейте, Рахметов, так говорить о нем. Слышите, я рассержусь.
– Вы бунтовать? за это наказание. Продолжать казнить вас? ведь список ваших преступлений только еще начат.
– Казните, казните, Рахметов.
– За покорность награда. Покорность всегда награждается. У вас, конечно, найдется бутылка вина. Вам не дурно выпить. Где найти? В буфете или где в шкапе?
– В буфете.
В буфете нашлась бутылка хересу. Рахметов заставил Веру Павловну выпить две рюмки, а сам закурил сигару.
– Как жаль, что не могу и я выпить три-четыре рюмки – хотелось бы.
– Неужели хотелось бы, Рахметов?
– Завидно, Вера Павловна, завидно, – сказал он смеясь. – Человек слаб.
– Вы-то еще слаб, слава Богу! Но, Рахметов, вы удивляете меня. Вы совсем не такой, как мне казалось. Отчего вы всегда такое мрачное чудовище? А ведь вот теперь вы милый, веселый человек.
– Вера Павловна, я исполняю теперь веселую обязанность, отчего ж мне не быть веселым? Но ведь это случай, это редкость. Вообще видишь невеселые вещи; как же тут не будешь мрачным чудовищем? Только, Вера Павловна, если уж случилось вам видеть меня в таком духе, в каком я был бы рад быть всегда, и дошло у нас до таких откровенностей, – пусть это будет секрет, что я не по своей охоте мрачное чудовище. Мне легче исполнять мою обязанность, когда не замечают, что мне самому хотелось бы не только исполнять мою обязанность, но и радоваться жизнью; теперь меня уж и не стараются развлекать, не отнимают у меня времени на отнекивание от зазывов. А чтобы вам легче было представлять меня не иначе, как мрачным чудовищем, надобно продолжать следствие о ваших преступлениях.
– Да чего ж вам больше? – вы уж и так отыскали два: бесчувственность к Маше и бесчувственность к мастерской. Я каюсь.
– Бесчувственность к Маше – только проступок, а не преступление: Маша не погибала от того, что терла бы себе слипающиеся глаза лишний час, – напротив, она делала это с приятным чувством, что исполняет свой долг. Но за мастерскую я действительно хочу грызть вас.
– Да ведь уж изгрызли.
– Еще не всю, а я хочу изгрызть вас всю. Как вы могли бросать ее на погибель?
– Да ведь уж я раскаялась и не бросала же: ведь Мерцалова согласилась заменить меня.
– Мы уж говорили, что ваше намерение заменить себя ею – недостаточное извинение. Но вы этою отговоркою только уличили себя в новом преступлении. – Рахметов постепенно принимал опять серьезный, хотя и не мрачный тон. – Вы говорите, что она заменяет вас, – это решено?
– Да, – сказала Вера Павловна без прежней шутливости, уже предчувствуя, что из этого выходит действительно что-то нехорошее.
– Извольте же видеть. Дело решено кем? вами и ею; решено без всякой справки, согласны ли те пятьдесят человек на такую перемену, не хотят ли они чего-нибудь другого, не находят ли они чего-нибудь лучшего. Ведь это деспотизм, Вера Павловна. Вот уж за вами два великие преступления: бесжалостность и деспотизм. Но третье еще более тяжелое. Учреждение, которое более или менее хорошо соответствовало здравым идеям об устройстве быта, которое служило более или менее важным подтверждением практичности их, – а ведь практических доказательств этого еще так мало, каждое из них еще так драгоценно, – это учреждение вы подвергали риску погибнуть, обратиться из доказательства практичности в свидетельство неприменимости, нелепости ваших убеждений, средством для опровержения идей, благотворных для человечества; вы подавали аргумент против святых ваших принципов защитникам мрака и зла. Теперь, я не говорю уже о том, что вы разрушали благосостояние пятидесяти человек, – что значит пятьдесят человек! – вы вредили делу человечества, изменяли делу прогресса. Это, Вера Павловна, то, что на церковном языке называется грехом против Духа Святого, – грехом, о котором говорится, что всякий другой грех может быть отпущен человеку, но этот – никак, никогда. Правда ли? преступница? Но хорошо, что все это так кончилось и что ваши грехи совершены только вашим воображением. А ведь, однако ж, вы в самом деле покраснели, Вера Павловна. Хорошо, я вам доставлю утешение. Если бы вы не страдали очень сильно, вы не совершили бы таких преступных вещей и в воображении. Значит, настоящий преступник и по этим вещам – тот, кто так сильно расстроил вас. А вы твердите: как он добр, как он добр!
– Как? По-вашему, он был виноват, что я страдала?
– А то кто же? И все это дело, – он вел его хорошо, я не спорю, – но зачем оно было? зачем весь этот шум? ничему этому вовсе не следовало быть.
– Да, я не должна была иметь этого чувства. Но ведь я не звала его, я старалась подавить его.
– Ну, вот, не была должна. В чем вы виноваты, того вы не замечали, а в чем ничуть не виновата, за то корите себя! Этому чувству необходимо должно было возникнуть, как скоро даны характеры ваш и Дмитрия Сергеича: не так, то иначе, оно все-таки развилось бы; ведь здесь коренное чувство вовсе не то, что вы полюбили другого, это уже последствие; коренное чувство – недовольство вашими прежними отношениями. В какую форму должно было развиться это недовольство? Если бы вы и он, оба, или хоть один из вас, были люди не развитые, не деликатные или дурные, оно развилось бы в обыкновенную свою форму – вражда между мужем и женою, вы бы грызлись между собою, если бы оба были дурны, или один из вас грыз бы другого, а другой был бы сгрызаем, – во всяком случае была бы семейная каторга, которою мы и любуемся в большей части супружеств; она, конечно, не помешала бы развиться и любви к другому, но главная штука была бы в ней, в каторге, в грызении друг друга. У вас такой формы не могло принять это недовольство, потому что оба вы люди порядочные, и развилось только в легчайшую, мягчайшую, безобиднейшую свою форму, в любовь к другому. Значит, о любви к другому тут и толковать нечего: вовсе не в ней сущность дела. Сущность дела – недовольство прежним положением; причина недовольства – несходство характеров. Оба вы хорошие люди, но когда ваш характер, Вера Павловна, созрел, потерял детскую неопределенность, приобрел определенные черты, – оказалось, что вы и Дмитрий Сергеич не слишком годитесь друг для друга. Что тут предосудительного кому-нибудь из вас? Ведь вот и я хороший человек, а могли бы вы ужиться со мною? Вы повесились бы от тоски со мною, – через сколько дней, как вы полагаете?
– Через немного дней, – сказала Вера Павловна смеясь.
– Он не такое мрачное чудовище, как я, а все-таки вы и он слишком не под стать друг другу. Кто должен был первый заметить это? Кто старее летами, чей характер установился раньше, кто имел больше опытности в жизни? он был должен предвидеть и приготовить вас, чтобы вы не пугались и не убивались. А он понял это лишь тогда, когда не только что вполне развилось чувство, которого он должен был ждать и не ждал, а когда уж даже явилось последствие этого чувства, другое чувство. Отчего ж он не предвидел и не заметил? Глуп он, что ли? Достало бы ума. Нет, от невнимательности, небрежности он пренебрегал своими отношениями к вам, Вера Павловна, – вот что! А вы твердите: добрый он, любил меня! – Рахметов, постепенно одушевляясь, говорил уже с жаром. Но Вера Павловна остановила его.
– Я не должна слушать вас, Рахметов, – сказала она тоном резкого неудовольствия, – вы осыпаете упреками человека, которому я бесконечно обязана.
– Нет, Вера Павловна, если бы вам не нужно было слушать этого, я бы не стал говорить. Что я, в нынешний день, что ли, заметил это? Что я, с нынешнего дня, что ли, мог бы сказать это? Ведь вы знаете, что разговора со мною нельзя избежать, если мне покажется, что нужен разговор. Значит, я бы мог сказать вам это и прежде, во ведь молчал же. Значит, если теперь стал говорить, то нужно говорить. Я не говорю ничего раньше, чем нужно. Вы видели, как я выдержал записку целых девять часов в кармане, хоть мне и жалко было смотреть на вас. Но было нужно молчать, я молчал. Следовательно, если теперь заговорил, что я очень давно думал об отношениях Дмитрия Сергеича к вам, стало быть, нужно говорить о них.
– Нет, я не хочу слушать, – с чрезвычайною горячностью сказала Вера Павловна, – я вас прошу молчать, Рахметов. Я вас прошу уйти. Я очень обязана вам за то, что вы потеряли для меня вечер. Но я вас прошу уйти.
– Решительно?
– Решительно.
– Хорошо-с, – сказал он смеясь. – Нет-с, Вера Павловна, от меня не отделаетесь так легко. Я предвидел этот шанс и принял свои меры. Ту записку, которая сожжена, он написал сам. А вот эту он написал по моей просьбе. Эту я могу оставить вам, потому что она не документ. Извольте. – Рахметов подал Вере Павловне записку.
«11 июля. 2 часа ночи. Милый друг Верочка, выслушай все, что тебе будет говорить Рахметов. Я не знаю, что хочет он говорить тебе, я ему не поручал говорить ничего, он не делал мне даже и намека о том, что он хочет тебе говорить. Но я знаю, что он никогда не говорит ничего, кроме того, что нужно. Твой Д. Л.».
Вера Павловна Бог знает сколько раз целовала эту записку.
– Зачем же вы не отдавали мне ее? У вас, может быть, есть еще что-нибудь от него?
– Нет, ничего больше нет, потому что ничего больше не было нужно. Зачем не отдавал? – пока не было в ней надобности, не нужно было отдавать.
– Боже мой, как же зачем? Да для доставления мне удовольствия иметь от него несколько строк после нашей разлуки.