— Надо думать, вы уже сами знаете, что булки растут не на кустах, а сало не в ящиках.
У знатока шпика журналов не было, поэтому я выписала себе на год сразу три и свою обязательную «Комсомолку».
29 ноября.
Здесь рано наступают сумерки. На стеклах снег — как замша. К пяти часам низкое солнце падает на окна, и на стекле проявляется четкий силуэт тоненького березового побега с наконечниками почек. Строга и неподвижна матовая голубизна рисунка. Только в углу звена, в незастывший ромбик, бьет холодный лучик и равнодушно сияет на стене. А на улицу носа не высунешь. Юрка, ты часто стал оставлять меня одну.
30 ноября.
На столбах главной улицы качаются от ветра жестяные тарелочки. Горит свет в каждой избе. На стенах коробки репродукторов с задрапированными кружками. Маячат молочной выпуклостью экраны телевизоров. Цивилизация в каждом углу деревенской избы. Жители к ней привыкли, не замечают.
…Выросла культура села… Откуда-то я знаю об этом. Еще звенит во мне веселым звоном музыка радиопередач «Воскресенье в сельском клубе»: «Поднявшись материально, люди выносят свое радостное ощущение жизни на мир».
Отчего же вдруг знания мои кажутся мне бутафорными, а телевизоры, эти видимые атрибуты культуры, — только выросшим показателем достатка?
«Чушки, чушки…»
В клубе перед собранием мужчины собираются вокруг бильярда с шариками от подшипников.
— Ты не туда бьешь, — кричат мужчины парням, когда они «высаживают» стариков. Те уступчиво пережидают своей очереди, толкутся сзади. Кричат под руку.
— Люська не там живет. Заблудился?
— У него рука твердая. Не промахнется.
— Твердая, а дрожит. Папироской огонь поймать не может. Замерз. Иди погрейся.
— А где? Люська-то убежала.
— Во щелкнул! А ты замерз…
Я чувствую, что ни о чем не могу думать. Пытаюсь разбудить себя и понимаю, что сейчас ничего во мне нет, я ровная и темная, без единого огонька, как улица. Мне никто не задает вопросов, я ни на что не отвечаю. Будто людям все давно известно. Как жить? Наступает эмоциональная адаптация. Тупею. Так меня надолго не хватит.
Стало холодно. Сяду, подожду Юрку. Уже одиннадцать, а его нет. В колхозе тракторами с лугов сено возят, а он поехал проверять, сколько его теряется на дорогах.
Хорошо, что Юрка принес тулуп. «Разъездной, — сказал Юрка. — На морозы выписывают». Я греюсь, а он на весь день уехал в своей курточке. Милый Юрка. Как он бывает рад, когда мне весело! Сейчас допишу и растоплю печку — пусть он войдет в тепло.
Я подняла воротник тулупа. Шерсть пахнет теплом незнакомо и уютно.
За дверью что-то громыхнуло. Кажется, дрова развалили. Разговаривая, долго искали скобу. Юрка вошел первым. Он необычно пьян. Бодрился. Таким я его еще никогда не видела.
— Знакомься.
Во мне вдруг разлилась такая апатия, такая расслабляющая лень, что даже не хотелось поворачивать голову.
Юрка хмыкнул или произнес многозначительное «мда». Не раздеваясь, лег на кровать.
Второй продолжал стоять. В лохматой шапке, телогрейке, застегнутой на нижнюю пуговицу. Красный шарф, закрученный на шее, болтался сверху, Он молча разглядывал меня. Долго, с провинциальной неотесанностью. Дальше, кажется, не знал, что делать.
Потом покровительственно, будто утешая вздорного ребенка, сказал:
— Это я уже видел. У Сурикова… «Меншиков в Березове». Та же скорбь…
Меня взбесило. Ответила я что-то обидное. Оказывается, он был расположен к улыбке. Я заметила, как вздрогнул в его глазах смех, медленно начал сходить и исчез. Лицо стало жестко. О! Да у тебя характер… Хотел блеснуть эрудицией и… обидели.
Значит, ты просто с удовольствием глазел на меня? По пьянке.
— Ваш друг уже спит.
Он смотрел сумрачно. Я поняла, что он сейчас уйдет. Видно, легко обижаться себе не позволял, умел до конца все выслушивать.
Откуда бы это? Такое самомнение. Я поежилась.
— Идите домой… Правда…
Он посмотрел на Юрку, улыбнулся и ушел.
Еще один друг, с которым Юрка имеет дело.
Мне впервые захотелось расплакаться.
1 декабря.
— Юрка, что это был за тип?
— Где?