Я бросила «Огонек» на круглое сиденье, и его синяя обложка рядом с берестой стала холодной и густой.
— Правда, стиль выдержан? Юрка! А почему он такие сделал?
— Я сначала сам строгал. Он все смотрел, сидел в сторонке, курил, потом говорит: «Ты фуганком-то сучки не сбивай. Шуршепком сначала». У него там в углу стояли березовые заготовки для граблей. Я из них напилил ножки, хотел тебе сюрприз сделать. Когда начал вколачивать ножки, он ко мне ближе подвинулся. «Ты что, ножки прям так, что ли?» — «Да». — «А ты не ленись. Построгай. А то шелованишь что-то». — «Нет, батя. Жена это у меня… Колхозники из раймага круглые столы везут, а ей они не нравятся. Она мне вот такую табуретку заказала». Я же ему не врал?
Юрка сидел на чемодане, прижавшись щекой к дужке кровати.
— Не врал же?
Сдавленная кулаком складка почти закрыла глаз, отчего улыбка его была насмешливой.
— «Она у меня, дед, хочет быть сибирячкой. Только вот… Не хочет покупать мебель в магазинах». Тут я перестарался. Ножкой доску расколол. Бросил и хотел уйти. «Может, ты, дед, сделаешь, а? Я заплачу». — «Жена-то у тебя откуда? Городская?» — «Ну да». — «Ишь ты!» Ну и вот… Упивайся. Угодил?
Юрка стал заворачивать шерстяные носки на ботинки. Колхозники называют его лыжные бахилы ЧТЗ. «Добро. Никогда не сотрутся. Только протекторы меняй, чтобы не буксовали».
— А три рубля Самоша не взял. Говорит — неси так, это я не за деньги делал.
Юрка поднялся и пошел в другую комнату, начал долбить в ведрах лед. Я представила, как Юрка пьет. Дном кружки продавит тяжелую воду, зачерпнет — вода уйдет в ледяное окошечко, а лед посветлеет. Кружку боязно подносить к зубам. Я содрогнулась.
Юрка пьет такую воду каждое утро перед завтраком. Говорит — для профилактики ангины. Я села на стул. Юрка вернулся, но не вошел, а, опершись расставленными руками о косяки и наклоняя голову, рассматривал меня.
— Так… На моей жене модные брючки. Неотесанность березовых жердей подчеркивает… И этот стул не опрощает, — наоборот… Типичный снимок из рижского журнала мод…
— Что бы ты понимал…
— Ну, а какова целесообразность именно таких стульев в этой избе? Объясни…
— Красиво же!
— Катя, ну что ты… Просто модно. Кафе необработанными камнями оформлять, витрины необрубленными корнями. И вот… Видишь? Стихия… Ты как-то говорила о независимости своего вкуса.
— Знаешь, Юрка, это ужасно. Ведь ты сам радовался этим стульям. Я видела, какой ты был, когда их принес. Зачем же сейчас все испортил?
Юрка заулыбался беспечно:
— Завтра я еду в район с председателем. Там лыжи куплю, две пары. Мы с тобой тогда все леса облазим.
Вечером Юрка ушел в клуб — деревенских парней тренировать. Оказывается, он удивительно самоуверен. Не думает, понравится или не понравится мне то, что он делает. Ему надо.
И что странно — я делаю то же. Но меня это уже не приводит в восторг. Как все будет дальше?..
Вечерами я жду его и почти уверена, что проговорим с ним опять о пустяках, о чем-то преходящем. А вот то, чем озабочена я, не становится побуждением к разговору. Его как бы не существует, и я, чувствуя Юркино неведение, бесхитростную непричастность, не заговариваю об этом сама. Будто я — не женщина, а человек — совершенно ему неинтересна. Почему я об этом стала задумываться? Так рано. Давно ли была свадьба?
О своем Юрка рассказывает азартно. И всегда у него получается, будто это все так необходимо, так важно, а послушаешь — окажется пустяком.
Он даже недоумевал и сообщил наставительно:
— А ты?.. Что-то ждать, хотеть… Это должно в тебе оформиться в реальное. Все складывается из обыденного. Я стою на земле. В смысле переносном и буквальном. Я же агроном. Поэтому все хочу пробовать руками.
Мы тогда лежали. Он говорил это и улыбался.
— Ты — сплошная фантазия. А я хочу, чтобы ты была бабой, — повернулся ко мне и откинул одеяло к ногам.
Когда Юрка пришел пьяным, утром я лежала и долго рассматривала его. У него на губах засохшая белесая каемка, будто остаток пены. Он открыл глаза, пришел в себя и с силой полез целоваться.
— Не смей!..
Он поймал мои руки, растянул, как распял. Придавленная так, я в состоянии была только вертеть головой.
— Ну смилуйся. Не карай.
Я промолчала. Потом сказала в потолок:
— Ты сейчас просто противен.
Он смеялся. Ему казалось — я шучу.
Холодно. Пусть придет. И будет теперь готовить дрова и топить печку каждый вечер сам. А я тоже уйду. За ним следом.
В углу клуба перед сценой круглая печка, обитая жестью. Жесть крашена, и черная краска сально лоснится. Где-то внизу за чугунной дверцей теплится огонь. Из поддувала на пол сыплется зола. Печка кажется холодной, а прижмешься к ней — она бережно согреет варежки, будто трогаешь голенький живот теплого щенка. На полу медленно остывают ноги. Я листаю на столе номера «Огонька». Они без цветных вкладок — кто-то коллекционирует. Зато остались нетронутыми иллюстрации Пинкисевича.
Пришел Саня Равдугин, поставил баян на скатерть, сшитую из старых полотнищ: на вылинявшем сатине скатерти следы белых букв.
С мороза лакированный корпус баяна отпотел, и Саня протирал его платком.
Он без шапки, в расстегнутом пальто с бурым воротником.
Ходит Саня боком, с опущенным левым плечом — ранен, или баян плечо оттянул?