Так мы тебя и нашли…
«Дед Подзоров коров утопил… Коров утопил… В ло-гу-у…» — кричали мы с отчаянной радостью в деревне.
Поднялся ты сам. Вода хлынула через галоши, сквозь пришитые брезентовые мешки.
Женщины вытаскивали тебя из шубы. А там, где утонули коровы, был придавлен ракитник и вода кружила мокрую шапку.
«Сколько их там?.. Сколько?..» — кричали женщины.
«А я… Нишь… знаю…»
Солнце уже грело, а с тебя текло, как с невыжатой дерюги, и лиловая, облепленная воротником шея дрожала. Потом месяц болел и год расплачивался за двух коров. После отчетного года еще остался должен колхозу.
Кате вспомнился Маяковский:
«…Самое страшное видели, — лицо мое, когда я абсолютно спокоен?..»
Шарф у него в порядке… Модерновый. Поэтому он тогда в расстегнутой телогрейке приходил. Юрка интеллигентней… А он?.. Вот видно, что родился здесь, зимой, в березах. Весь здешний какой-то… И откуда эта претензия? Я их сравниваю?
Не помнишь? Ничего не помнишь, старик. Ты зашел в контору, а из набрякших чуней выжималась вода, из дырявых задников торчала трава щетиной. Тогда привезли и давали трактористам кирзовые сапоги.
— Дед… Это только пахарям… Ты что, пахарь?
Не получил ты кирзовых сапог. Я помню… Я видел, как ты уходил на ферму, а на мокрой земле отцеживались следы. Помню… и не понимаю твою непритязательность.
Торжественная часть закончена. Закончена?
Слышишь, хлопают тебе, дед… Ты молчишь бесхитростно. Сейчас пойдешь домой. И не понял ты, что произошло. И учитель не понял — никто, что домой радости ты не уносишь.
— Нет! Смотри…
— Сегодняшний концерт мы посвящаем скотнику нашего колхоза Матвею Ивановичу.
— Давно бы так…
— Тупо, скупо…
Это кричат из зала.
— Сейчас наши девки опять забазлают…
— Нюська плясать начнет.
— Своей задницей пол толочь…
Парни руками раздвигают сомкнутые плечи женщин, перешагивают через скамейки и вываливаются из клуба.
За занавесом передвигают столы, дребезжат ножки.
— Вытерпим? — спросил Юрка, наклонился, подул на отбившийся локон. — Андрей предлагает музыку послушать у Сани в радиоузле. После концерта.
— Конечно.
Саня крутил эбонитовый кружок. Из железного корпуса рвался треск, затихал, и где-то далеко-далеко в эфире клевали стеклянные петушки.
В приемнике ни шкалы, ни мигающего глазка, но в глухом ящике клокотала магма. В отштампованный ряд дырочек бил свет. Лучи дробились на стенке, на большом барабане в углу.
Катя спрятала руки в карманах синтетической шубы под дымчатый каракуль. На голове у нее шерстяной платок кульком, стянут небрежно на подбородке. Лицо матовое, юной морозной свежести, в редких веснушках.
Рассеянный луч растекся у нее на подбородке и на губах, а глаза в тени. Они большие и ленивые. Она смотрела на белобрысую Санину челку. Под ресницами жили влажные огоньки.
— Ничего нет, — сказал Саня. — Бывает, на одном миллиметре десять станций друг дружку перебивают, а сейчас…
— Ладно. Слушай, Саня, — спросил я, — что это за труба на шкафу? Твоя?
— Да нет… Тут до меня заведующий клубом был… Уехал… Так эта труба после него целый год самогоном воняла. Он играл…
— А ты давно здесь?
— Ну да…
— Головастый ты парень. И когда успел все освоить? И баянист и киномеханик. Учился?
— На киномеханика. А остальное сам, самоучкой. Я посмотрел, завклубом только сорок рублей платят, ну и… Мне вообще-то это дело нравится. Вот только бы ноты понять. А то все на слух подбираю. Я говорил председателю — пошли учиться, а он смеется: «Вас образование портит. Я, — говорит, — посылал одного. Кузнеца. Был человек как человек. Работал хорошо. Что ни заставишь, то сделает. Поехал, поучился. Теперь работать стал хуже и дополнительные какие-то требует». А вообще-то он не возражает. Только учиться негде.
— С юмором председатель. Откуда он?
— Директором завода работал. Когда приехал, вот юмор был… Сейчас привыкли. Сядет на своего «козлика», выедет чуть свет за огороды, а там гуси на пшенице пасутся. Гоняется, гоняется за ними, а разве поймаешь? Чьи? Приедет в деревню дознаваться, увидит какую-нибудь женщину у ворот: