— Не продам, — твердо заявил он.
Полицейский завращал глазами: — Не продашь? — прошипел он. — Ну хорошо же! Но запомни, я тебе этого не забуду! Ты еще пожалеешь, скупердяй костлявый!
Печник прижал штаны к груди и стал кричать, дрожа перед разъяренным полицейским, как кролик перед удавом. — Не продам. Не продам!..
— Да я вообще могу отобрать у тебя этот костюм, — орал полицейский, — потому как ты без моего ведома взял его у моего жильца… Жильцы не имеют права раздавать свои вещи без разрешения хозяина. Есть такая инструкция… Нечего сказать, красиво же ты поступаешь, сговариваешься с жильцами за спиной собственного зятя. Ладно, ладно… Но чтобы твоей ноги не было в моем доме. А увижу — спущу на тебя собаку, дрянь ты эдакая!
И полицейский хлопнул дверью.
Побагровевший, как медный таз, он трусил к своему дому, шипя: — Не позволю! Запрещаю! Не потерплю!..
Глава двадцатая
1
На следующий день был праздник. После обеда пани Сырова осталась дома, чиновник же решил навестить дядюшку Криштофа.
— Поскольку я давно у него не был, — сказал он, — а забывать родственников негоже.
— Сходи, — согласилась жена, — а я пока починю белье. — И она села за швейную машинку.
Дядюшка Криштоф жил в одном из старых пражских домов в районе Нове Мнесто. Это было серое здание, тихое и тяжеловесное. Узкий тротуар под сенью аркады. Под аркадой с незапамятных времен сидит слепец с бледным застывшим лицом. Ноги у него скрещены как у фараона, а в протянутой руке — спичечный коробок.
Фасад дома украшен двумя деревянными лошадиными головами. Лошадиные морды насмешливо улыбаются, обнажая крупные зубы. На первом этаже — мастерская по изготовлению сбруй, старинное название фирмы гласит: «Флориан Ленц».
Дом зевает, разинув сводчатую подворотню, из которой даже летом тянет затхлым холодом. Во дворе уместилось несколько бочек, перевернутая тележка, хилое фикусовое деревцо в деревянной кадушке. Прямоугольный проем двора обрамляют застекленные галереи, затканные плющом и голубеющими цветками вьюнка. За стеклянными галереями живут старые люди, чье время давно миновало. Их голоса напоминают шелест бумаги, а шорох их шагов скрадывают войлочные туфли.
2
Тихий дом принадлежал дядюшке Криштофу. Раз в квартал у него собирались седовласые жильцы. Они приносили квартирную плату и получали от хозяина по рюмочке шоколадного ликера. Затем расходились по своим жилищам, предварительно справившись друг у друга о состоянии здоровья. Деньги дядя Криштов прятал в шкафчик с лекарствами. И время от времени покупал на них ценные бумаги.
По каменной лестнице чиновник поднялся на второй этаж и остановился перед дверью с прикрепленной на ней эмалированной табличкой. Готическим шрифтом на табличке было выведено: «Криштоф Отто Кунстмюллер». Чиновник потянул за деревянную грушу, в прихожей тонко задребезжал звонок. Долго никто не открывал. Затем послышались шаги, и чиновник увидел, как дверной глазок осторожно приоткрывается. За дверью, снабженной дребезжащим звонком, жили люди опасливые, знающие из газет, что мир кишит залетными ворами, алчущими чужого добра. Хмурая экономка, с подозрением глянув на гостя, не без колебаний впустила его в квартиру.
Старик сидел в кресле и разноцветными шелковыми нитями вышивал какую-то салфетку. Из узких рам взирали со стен чопорные господа в высоких черных жабо. Облезлый попугай в позолоченной клетке бросил на чиновника косой взгляд и вдруг зычно выкрикнул: «Habt — acht!» — «Держи его!».
Пан Сыровы поздоровался. Дядя отложил рукоделие, снял очки и исподлобья взглянул на племянника. Казалось, он его не узнавал. Чиновник назвал себя. Старик пришел в восторг, с трудом поднялся и дрожащими руками обнял гостя, восклицая: — Сам Бог посылает тебя, Фердинанд! Как здоровье твоей супруги Валерии? — Всякий раз старик путал племянника с кем-нибудь из своей многочисленной родни. Теперь он принял его за кузена Фердинанда, который умер в девяностых годах, а при жизни был ротмистром Пардубицкого драгунского полка. Не сразу удалось чиновнику втолковать ему, что он не Фердинанд, а сын Йозефа, дядюшкина племянника по материнской линии. Сознание дядюшки было затуманено старостью, и события перемешались у него в голове самым причудливым образом. С натугой вникал он в генеалогические выкладки, вздыхая: — «Как летит время! Только подумать!». — Попугай закричал опять: «Habt — acht!»
Затем дядюшка озорно подмигнул и, насилу передвигая ноги, заковылял к конторке, открыл дверцу, вынул из жестяной коробочки горсть мятных конфет. Он сунул их племяннику в руку и сказал: — Ешь, это лечебные пастилки. Они освежают и на целый день дают заряд бодрости. Угощаю ими тебя, потому что хорошо к тебе отношусь. Кого я люблю, для того мне ничего не жаль.
Старик повеселел. Чиновник, ворочая во рту невкусные конфеты, старался уразуметь то, о чем говорил старик, — речь его текла монотонно, словно струйка воды из водосточной трубы. Старик рассказывал, как брали штурмом Сараево. Затем он вдруг перенесся в своих воспоминаниях куда-то в горы. Вот он едет в санях с женой по заснеженному плато. Жена стонет в родовых схватках, а за ними мчится стая голодных волков. Глаза разъяренных зверей фосфоресцируют в ночной тьме. Миг промедления может стоить жизни. Пока дядюшка рассказывал эту историю, он запамятовал, что говорит как бы о самом себе, и чиновник понял, что эта страшная история приключилась с начальником какой-то железнодорожной станции, впоследствии умершим от тифа в Сремском краю на севере Сербии.
— Случилось это, — сказал старик, — в семидесятых годах. Возьми вон ту толстую книгу, в ней все описано. Тогда выдалась такая суровая зима, что все птицы позамерзали. И об этом ты прочитаешь в книге, потому как в ней описано все, что случалось на белом свете. Так что не подумай, будто я что-то выдумываю…
— Да, — вздохнул дядюшка, с минуту помедлив. — Чего только не бывало… Но куда эта книга задевалась? Ума не приложу. Все растащат, ежели не глядеть в оба. А мне бы хотелось знать, какова высота Вандомской колонны. В той книге она была изображена. Теперь же ничего и не почерпнешь… Ты не знаешь, Отто, какова высота Вандомской колонны?
Чиновник не знал.
— Жаль, — сказал старик и задумался. — Спроси у кого-нибудь из знакомых и скажи мне потом. Так, так…
Он вдруг оживился. — Бог ты мой, совсем забыл! — воскликнул он. — Ты это уже видел? — и он показал племяннику коробочку из-под лекарства, в которой, когда он ее открыл, чиновник узрел кусочек черного минерала.
— Знаешь, что это такое? Не знаешь? Это окаменелое зерно из Тетина. Большая ценность. Ученые давали мне за него уйму денег, но я с этим не расстанусь, потому как знаю, что это такое…
Так болтал старик. Чиновника охватила невероятная скука. Он стал раздумывать над тем, как бы ему ретироваться. Наконец, он поднялся и заявил, что ему пора идти.
Дядюшка всполошился.
— Катержина, — крикнул он в сторону кухни. — Дайте Габриэлю булочку на дорогу! Булочку заверните в бумагу, чтобы он не проголодался в дороге… Так, так… И приходи снова, ведь я очень одинок…
3
Очутившись на улице, чиновник с облегчением вздохнул. У него было такое чувство, будто он только что покинул начало девятнадцатого столетия и разом шагнул в наш век. Он дошел до трамвайной остановки и стал дожидаться своего номера. Вечер, наступивший после знойного дня пражского лета, облегчения не принес. От вокзала валили толпы людей, возвращавшиеся из пригородов и покрытые дорожной пылью. Мужчины с рюкзаками за спиной и с палкой в руке; женщины с загорелыми шеями и охапками полевых цветов. По улицам тарахтели мотоциклы с колясками, которыми управляли банковские служащие; позади них сидели девицы в брюках в обтяжку и в плоских шапочках — это напоминало сцепившихся друг с другом летящих бабочек.
Трамваи были переполнены, люди, держась за кожаные петли, покачивались из стороны в сторону. Сквозь толпу пассажиров протискивались кондукторы, щелкая щипчиками. Слышался громкий говор и плач сонных детей. Сиденья были заняты дебелыми матронами с озабоченными лицами и их тщательно выбритыми мужьями в белых жилетах. На площадках стояли, поглощенные друг другом, парочки; им казалось, что они еще не сказали всего, что хотели в течение дня поведать друг другу.
На площадку вошел мужчина с гладильной доской и принялся шарить по карманам в поисках мелочи. С глухим гулом трамвай двигался по мосту. Черная гладь была покрыта мелкой рябью. Чиновнику удалось сесть. Устало опустился он на освободившееся место и стал рассматривать в окне отражения пассажиров. Ему казалось, будто человек с гладильной доской, неестественно высокий, бесшумно скользил вдоль витрин магазинов и порталов зданий.
За мостом в трамвай начали входить мужчины с обвислыми усами, женщины с клеенчатыми сумками и подростки с заложенной за ухо папиросой. Кондукторы начали утрачивать свой официальный вид. Весело балагуря, они раздавали билеты и толковали с пассажирами о домашних делах. Трамвай шел вдоль желтых стен фабричных корпусов. От химзавода с гигантским газгольдером несло сладковатым запахом светильного газа. Внизу, под холмом была видна железнодорожная станция, занимавшая обширную территорию. Паровозы извергали огнедышащие снопы искр и лязгали буферами. Из сада богадельни тянуло горьковатым запахом цветущей черной бузины.
На конечной остановке чиновник вышел. Под фонарем опять стояла, сдвинув головы, группа подростков, был среди них и горбун. Чиновник прибавил шагу. «Скажу полицейскому, — решил он, — что эти постоянно о чем-то сговариваются. Пусть отгонит их подальше от нашего дома».
4
В квартире у чиновника было темно, а когда он зажег свет, то увидел, что жена лежит на диване с обвязанной головой.
— Ты что, заболела? — встревожился чиновник.
— Немного голова болит, — слабым голосом ответила жена, — ужин в духовке, подогрей сам…
Чиновник снял пиджак, повесил его на плечики и аккуратно поместил в шкаф. В соседней комнате послышались всхлипывания.
— Что случилось? — обеспокоенно спросил чиновник. — Почему ты плачешь?
Жена не ответила. Она рыдала, и по щекам ее текли слезы.
— Он… полицейский… сбежался народ, а он все не унимался… Я, говорит, долго молчал, а мы якобы злоупотребили его добротой. Мол, теперь он нам покажет…
— Да кто, кто? Кто не унимался? — допытывался Сыровы.