— Милая! — Сестра схватила её лицо в обе руки и расцеловала.
— Как тебе удалось? — удивился Тобольцев.
— Ах! Это целый роман!.. Я все бегала мимо аптек, где поглуше… Смотрю, стоит какой-то брюнетик у окна… Я умоляющими глазами гляжу на него, показываю рецепт… Он улыбнулся, плечами пожимает… Я ему даю понять, что никого в переулке нет и… ха!., ха!.. посылаю ему поцелуй… вот так!.. Он так и подскочил!.. Знаками показывает мне, чтоб шла во двор… Ну, я юркнула туда… Он же мне отпер… Пока порошки готовил, сзади, в комнате, я с ним кокетничала…
— Что значит хорошенькая! — смеялся Тобольцев.
Вечером пришел Потапов… Он казался возбужденным, помолодевшим. Они заперлись с Тобольцевым в кабинете. Туда им и чай подали. Катерина Федоровна сидела над постелькой мальчика, крепко сжав виски руками, облокотясь на колени, в мрачной, глубокой задумчивости… Её поразила одна картина, по неуловимой ассоциации вставшая внезапно в её памяти. Это было… В самом деле, когда же это было?.. Неужели всего полтора года назад? Да… да… в первое лето её замужества, на даче… Боже мой!.. Можно подумать, пять лет прошло с тех пор… Так много пережито, так много выстрадано!..
Она возвращалась через Сокольники домой от Минны Ивановны и уже в десяти шагах от дачи увидала страшный, черный столб дыма, шедший над рощей… Он был такой зловещий, такой необычайный, что сердце у неё упало. Она инстинктивно кинулась на террасу и заперла за собой двери. «Пожар где-то… Ужасный!» — задыхаясь, бросила она Фимочке, стоявшей у окна, в столовой… И вдруг мгновенно все потемнело… Сад, цветник — все исчезло из глаз в страшной, желто-пепельной мгле… Что-то застонало, заревело, завыло во дворе… Дрогнула дача, двери распахнулись с невероятной силой настежь… Где-то зазвенело стекло; сорванная мгновенно парусина затрепыхала, как флаг, и вдруг, поднявшись кверху, словно лист газетной бумаги, перелетела двор и исчезла из виду… С страшным криком, закрыв лицо руками, Катерина Федоровна упала на колени… Она слышала стук, вопль Фимочки, топот ног наверху и рядом звон разбитых стекол… всё это длилось один миг…
Когда они очнулись, смерч был уже далеко. Шел ливень и град. Весь двор, крыша и верхние террасы были усыпаны сломанными ветками и листьями. Анна Порфирьевна видела, как эта туча листьев, прежде чем упасть, кружилась вихрем, высоко в небе, в какой-то адской пляске… К счастью, все были дома, все были целы… Катерина Федоровна спаслась чудом.
Вечером они все, с перепуганными мужьями, вернувшимися раньше времени из Москвы, пошли на третий просек, где пронесся смерч… Это была такая страшная картина, что Катерине Федоровне сделалось дурно… «Ходынка»[235]… — сказала она невольно. Да, стихийным ужасом повеяло на них от этой зловещёй, огромной и оголенной долины смерти, где час назад кипела жизнь… Громадные вековые сосны с вывороченными корнями лежали, как поверженные великаны, в зловещем безмолвии, зарыв седые головы под обломками и грудами щеп. Распростертые молодые березы с вздрагивающими ещё и покорно поникшими ветками; растрепанные ели и стройные побеги лиственниц — они лежали тут все, старые и малые, убитые внезапно и предательски… А небо уже опять синело над ними, и солнце улыбалось этим закоченевшим в судорогах мертвецам.
Но страшнее всего в этой полной ужаса картине были остовы стоявших трупов… Они преследовали, как призраки, Тобольцева и его жену… Сломанные пополам, расщепленные вдребезги, с изуродованными стволами, они казались мертвецами без головы, зацепеневшими стоя. И красноречиво до ужаса — до ужаса ярко — поднимали они к синему небу искалеченные ветви-руки, как бы застывшие в взрыве бессильного отчаяния…
Тобольцев каждый день бегал на эти поляны и подолгу стоял перед ними, задумчивый и безмолвный… Для него эта картина была полна символизма…
— И все-таки здесь есть красота, — говорил он дома. — Да, трагическая красота гибели. В смерти всегда есть обаяние… чары тайны и тишины… Когда я стою перед этими трупами деревьев, я чувствую сильнее, чем когда-либо, какая сказка — жизнь!
— Нет! Это возмутительно! За что погибла дивная роща?
— Я не знаю, Катя, за что… И никто не знает… Я вижу руку стихии… Законы её мне неведомы… Дух разрушения пронесся над цветущей жизнью и все превратил в хаос. Этому духу не поставишь вопроса: за что? Но… дух разрушения есть в то же время и созидающий дух… Этого я не забываю. Для неисповедимых целей нужна гибель стольких жертв… Для какого-то конечного блага в грядущем нужен весь этот ужас настоящего… Чтобы новая жизнь зацвела на этом месте, надо было сейчас все сровнять с землей… И я благоговейно стою перед этим грозным творчеством стихии и с надеждой гляжу вперед…
X
Тобольцев обедал у Засецкой, когда вернулась с почтамта швейцарка, бонна её детей. Мятлев посылал телеграмму дочери в Крым.
Софи продрогла. Она два часа стояла на улице, в хвосте, ожидая очереди. «Завтра забастуют и почта, л телеграф», — сказала она. Мятлев, бледнея, сорвал салфетку.
— Что же это такое, Андрей Кириллыч?
— Это революция, Сергей Иваныч… Что вас так удивляет?
Мятлев пробежался по комнате, держась рукой за сердце.
— Выпей капель! — мягко сказала ему Засецкая.
— Андрей Кириллыч… Я человек лояльный… Заподозрить меня в сочувствии всем этим забастовкам трудно… Но… как хотите… Надо ж этому положить конец!.. Ведь действительно, как я слышал, положение этих… pauvres diables[236] заставляет желать многого… Там будут колебаться, а мы будем банкротиться? Вы можете понять, чем грозит нам эта стачка?
— Барыня!.. Барыня!.. — вопила Марья, вбегая в спальню Катерины Федоровны. — Воду запирают… Водой запасайтесь…
— Господи Боже мой!.. Что это будет? Нянька!.. Где она?.. Соня, полей цветы!
— Да что вы, барыня? Какие цветы? — закричала нянька, вбегая с улицы, где она собирала сведения. — Пропади они пропадом!.. На самовары да на ванну Лизаньке надо накопить. Пеленок навалили цельное корыто. Где я возьму воды?
— Как? Даже на ванну Лизе не хватит?
— Да запирают же, говорят вам! У соседей ни крошки не нацедили… Давай ведерку, что ли, Марья!.. Аль оглохла?..
В доме поднялась суета. Наверху, у соседей, так же топотали, хлопали дверями. Озлобленные голоса женщин звучали на улице и на дворе…
— Черти проклятые!.. Они бунтуют, а мы тут без воды сиди… — У меня белья цельное корыто навалено… — А у нас дитё, у господ, в скарлатине. Ванны горячие делали… — Дармоеды!.. На кабак себе бунтуют… Знаем мы их!.. — Бают, ни дров не будет, ни мяса… — Да, нну!?
В четыре часа нянька примчалась из клуба-мясной.
— Что делается! Разносят лавку… Берите скорее мяса!.. Запасайте пуд… Завтра будете тридцать копеек за фунт платить…
— Да ты бредишь?
— Чего там?.. Сами сообразите… Дороги стали, подвоза нет… Бают, на всю Москву завтра на площадку сто быков выставят…
— Соня… Соня… Где она?.. Няня, найдите ее!..
— Да муки берите пуда два… Все булочные забастуют…
— Соня, ради Бога, бери извозчика, поезжай в лавки!.. Вот я тебе запишу… Боже мой!.. Где карандаш? Голова идет кругом… Ах, проклятые, проклятые!.. Дети без ванны… Лиза без пеленок… Бери, Соня, бумажку… я буду диктовать…
— Свечей-то, барыня, не забудьте, — напомнила нянька, просовывая голову в дверь и тщетно стараясь унять перепуганную криком проснувшуюся девочку. — Завтра, сказывают, вся Москва во тьме будет… Керосину пуда три захватите скорей!..
На улицах стояли взволнованные кучки обывателей. Лавки, осажденные толпой, бойко торговали. Керосиновые лампы и подсвечники раскупались, как никогда. По всем направлениям мчались извозчики, нахлестывая лошадей, развозя хозяек с кульками, спешивших домой до наступления сумерек. Эта тревога придавала городу необычайный вид.
Вечером явился Капитон.
— Электричество есть на улицах? — спросила его кумушка.
— Есть пока… Возвращаться буду, может, впотьмах…
— Господи! До чего мы дожили с вами?