Ночью Засецкая думала, лежа в своей роскошной кровати с балдахином Louis XVI и блестящими глазами глядя в темноту.
«Одно его слово… И я все брошу и пойду с ним на сцену!..»
Но… этого слова он ей не сказал.
X
В то осеннее утро 1903 года, когда хоронили народника-писателя, Катерина Федоровна Эрлих, кончив уроки музыки в институте, шла домой завтракать.
Среднего роста, слегка сутулая брюнетка, с румяным лицом, всегда нахмуренным, она не могла назваться красивой. Она была сдержанная, застенчивая, с угловатыми манерами, не лишенная своеобразной грации. От неё веяло силою физической и душевной, избытком здоровья и темперамента. Прекрасны были только её глаза, синие как васильки; широко размахнувшиеся черные, гордые брови и зубы, как бы освещавшие все её смуглое лицо, когда она улыбалась.
На углу переулка ей встретилась процессия. «Кого это хоронят?» — спросила она проходившего по панели студента. Тот строго взглянул и назвал фамилию. «Кого?» — переспросила она. Но студент уже скрылся надвигавшейся людской волне. Это имя ей ничего не сказало. Но вдруг бритое лицо Тобольцева бросилось ей в глаза. «Должно быть, актера хоронят», — решила Катерина Федоровна. Она подобрала юбку над маленькими ногами, казавшимися безобразными от дешевой обуви, и смело пустилась вплавь через улицу. «Вот красавец!» — подумала она, вспомнив о Тобольцеве, и оглянулась невольно. Но он тоже исчез в толпе, которая все прибывала.
Жила Катерина Федоровна в крохотной квартирке. Недалеко от дома её догнала нищая с ребенком.
— Матушка… барыня… благодетельница…
— Не подаю… не подаю! — сурово прикрикнула она.
— Хошь не меня… дите малое пожалей…
Катерина Федоровна остановилась, и черные брови её сдвинулись вплотную.
— А почему не работаешь? Здоровая, молодая, сильная… Не стыдно тебе?
— Какая уж сила, сударыня? Два дня не емши…
— Почему не работаешь? — Глаза её сверкнули. — Только ребенка студишь на морозе!
— Кто ж возьмет меня с дитей? И рада бы…
— На то ясли есть…
— Да где они, сударыня-благодетельница?
Но Катерина Федоровна мчалась дальше. Она не терпела нищих.
На её «хозяйский» звонок ей отворила кухарка, жившая «одной прислугой». Руки её были мокры красны, в доме пахло стиркой.
— Готово? — коротко спросила Катерина Федоровна, снимая с головы теплый вязаный платок, без которого не выходила на улицу. Она страдала мигренями.
— Маненько обождите, сударыня… Форшмак сию минуту готов будет. Барышня на кухне сами… Потому ноне стирка, — просительным тоном докладывала кухарка.
Катерина Федоровна насупилась и поглядела на часы.
— Через пять минут чтоб подать! Я ждать не могу…
Она вошла в комнату матери.
Маленькая, приятная, чистенькая старушка в белоснежном чепце — настоящая немецкая старушка — сидела в кресле и вязала шерстяной чулок; была третий год без ног.
— Здравствуйте, мама! Ну как? — Катерина Федоровна поцеловала сморщенную маленькую руку и, не выпуская её из своей, подняла лицо в уровень с лицом старушки. Синие глаза девушки с глубокой нежностью ласкали эти морщинки, складки чепца, двойной подбородок, слезящиеся глазки в очках, родинку на щеке с седыми волосами… Как смягчилось и похорошело суровое лицо Катерины Федоровны!
Она села подле, всё не выпуская жилистой, мягкой руки, рассказала о впечатлениях дня, об общих знакомых…
Ушла она, как всегда, раньше, чем мать проснулась. Она очень любила этот короткий досуг в семье, между уроками. Смех её был какой-то внезапный, отрывистый, но заразительный.
— Готово, — сказала Соня, входя.
Вдвоем они вкатили кресло в столовую.
Соня была очень красивая девушка, тоненькая, беленькая и задумчивая, похожая на Гретхен[95]. Ситцевый фартучек, весь пропитанный запахом кухни, совсем не шел к ней.
За скромным завтраком, поданным на ослепительно чистом белье, Катерина Федоровна сказала:
— А урок я тебе нашла…
Соня покраснела.
— Неужели?.. Где?
— Да вот у Конкиных. Мне предлагали, конечно. Но у меня ни одного уже часа не осталось свободного. Я тебя рекомендую… Только смотри у меня! Чтоб не осрамиться…
— Зачем срамиться? — с заметным акцентом вступилась Минна Ивановна и ласково погладила пушистую головку дочери. — Она у нас хорошее дитя…
— То-то… хороших теперь много, дельных мало… ещё форшмаку, мама, хотите? — Она нарочно отвернулась, чтобы не видеть задрожавших губ «плаксы» Сони.
На самом деле она страстно любила сестренку. Отец Катерины Федоровны, обрусевший немец и русский подданный, учитель музыки, бросил семью и сошелся с другой женщиной, когда Кате было десять лет, а Соне минул год. Минна Ивановна, выплакав все глаза, принялась за поиски труда и, после долгих мытарств, попала в кастелянши в один из женских институтов на грошовое жалованье. Зато ей давались казенная квартира и стол, а, главное, Катя, а впоследствии и Соня, были зачислены на казенный счет. Кроткая m-me Эрлих очень полюбилась начальнице.
Через три года Эрлих внезапно скончался. Это глубоко потрясло Минну Ивановну, которая давно «простила» мужу его измену и не переставала его любить.