Он так и говорил «ваш—то» и при этом басил и окал.
– Ну, ладно, я еще там… А вы к нам заходите.
Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились…
Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. «Вторая партия Башкирского геологического управления» – было написано на конверте, как будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы чем—то вроде учреждения – иначе никак нельзя было оформить мою работу в Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка, которую он повторял каждый день!
Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными, а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему—то было страшно жечь эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них – и отдергивала руку.
Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, – я отворачивалась.
Он приезжал к Вале, плакал и страшно накричал на него, когда Валя в шутку привел ему подобный пример отвергнутой любви среди обезьян шимпанзе.
Словом, он занимал так много места в моей жизни, что, в конце концов, у меня началась какая—то болезнь: стоило мне закрыть глаза, как он мигом появлялся передо мной в новом сером пальто и в мягкой шляпе, которую он стал носить ради меня, – он сам однажды сказал мне об этом.
Конечно, это была очень странная мысль – идти к Ромашову и отобрать те бумаги, которые передал ему Вышимирский. Это была жестокая мысль – идти к нему после всех его писем и цветов, которые я отсылала. Но чем больше я думала, тем все больше мне нравилась эта мысль. Я представляла себе, как я войду и он растеряется и долго будет смотреть на меня, не говоря ни слова, как он потом побледнеет, бросится по коридору и распахнет дверь в свою комнату, а я скажу хладнокровно:
– Миша, я пришла к вам по делу.
Интересно, что все это произошло именно так, как я себе представляла.
Он был в теплой голубой пижаме, должно быть только что из ванны, и еще не успел причесаться – мокрые желтые волосы свисали на лоб. Он побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне:
– Катя!
– Миша, я пришла к вам по делу, – сказала я хладнокровно. – Вы оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать?
– Да, конечно, пожалуйста…
Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату.
– Вот сюда. Извините…
– Напротив, вы меня извините.
В прошлом году мы были у него в гостях втроем: Николай Антоныч, бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у нее сорок рублей и не отдал.
Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены светло—серые, а двери и стенной шкаф – еще немного светлее. Мебель была мягкая и удобная, и вообще все устроено удобно и красиво. Из окна была видна Собачья Площадка – мое любимое место в Москве. Почему—то я с детства всегда любила Собачью Площадку – и этот маленький памятник погибшим собакам, и все переулки, которые на нее выходили…
– Миша, – сказала я, когда он вернулся, причесанный, надушенный и в новом синем костюме, который я еще не видала, – я пришла, чтобы ответить на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество – писать мне каждый день, когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула.
Это было немного страшно – смотреть, как меняется у него лицо. Он вошел с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, – а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело, 0н отвернулся и смотрел в пол.
– Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила.
– А с ним ты будешь несчастна!
– Почему вы говорите мне «ты»? – спросила я холодно. – Я сейчас же уйду.
– А с ним ты будешь несчастна, – повторил Ромашов.
У него дрожали колени, он несколько раз как—то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами.
– Я убью себя и вас, – наконец прошептал он.
– Если вы убьете себя, это будет просто прекрасно, – сказала я очень спокойно. – Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло, какое право вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше время на девушках женятся с помощью каких—то идиотских интриг! Вы человек без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и молчать, потому что все, что вы скажете, я отлично знаю. А теперь вот что: что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского?
– Какие бумаги?
– Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чем я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту!
Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел встать на колени. Но я очень громко сказала:
– Миша, не смейте, вы слышите!
И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадежное лицо, что у меня невольно защемило сердце.
Не то, что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я все—таки виновата, что он так мучается и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал.
– Миша, – снова сказала я, начиная волноваться, – поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Все равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моем отце, в то время как о нем уже пишут во всех газетах. Они мне нужны – лично мне и никому другому.
Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошелся по комнате. Он подумал о Сане.
– Ничего не дам, – грубо сказал он.
– Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь – то, что вы мне писали.
Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было неприятно, что он ушел и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле сделал что—нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и стали слушать. Ничего – только где—то льется и льется вода.