– Нет ничего проще, как доказать, что розыски капитана Татаринова не имеют ничего общего с основными задачами Главсевморпути. Это, конечно, ерунда – стоит только вспомнить розыски Франклина. Вообще людей нужно искать – это перестраивает географическую карту. Но я говорю о другом.
«Другое» – это была война, война в Арктике, на берегах Баренцева и Карского морей. Я прислушивалась – это было ново!
С карандашом в руках он стал подсчитывать количество полезных ископаемых на Кольском полуострове – это было уже по моей части. Но ночной гость считал все эти мирные минералы «стратегическим сырьем», необходимым в случае войны, и я сейчас же стала мысленно возражать ему, потому что была убеждена, что войны не будет.
– Уверяю вас, – живо говорил моряк, – что капитан Татаринов прекрасно понимал, что в основе каждой полярной экспедиции должна лежать военная мысль.
«Ясно, понимал, – сейчас же сказала я в той смешной дремоте, когда можно думать и говорить, и это то же самое, что ни говорить, ни думать. – А войны не будет!»
– …Давно пора построить оборонительные базы вдоль всего пути следования наших караванов… На Новой Земле, например, я бы с удовольствием увидел хорошую дальнобойную батарею…
«Вот так хватил! – сейчас же возразила я. – Это с кем же воевать? С белыми медведями, что ли?»
Но он говорил и говорил, и вдруг из этого тихого, ночного номера гостиницы, где я полу спала с ногами в кресле, где Саня только что прикрыл краем скатерти лампу, чтобы свет не падал мне в глаза, я перенеслась в какой—то странный полусожженный город. И здесь – тишина, но страшная, напряженная. Все ждут чего—то, говорят шепотом, и нужно идти вниз, в подвал, ощупывая в темноте отсыревшие стены. Я не иду. Я стою на крыльце пустого темного деревянного дома, и ясное, таинственное небо простирается надо мной. Где он теперь? Несется в страшной звездной пустоте самолет, мотор задыхается, с каждым мгновеньем тяжелеют обледеневшие крылья. Это будет – ничего нельзя изменить. Все глуше стучит мотор, машина вздрагивает, с далеких станций уже не слышны позывные…
– Правильно, старая история, – вдруг громко сказал моряк, и я проснулась и радостно вздохнула, потому что все это был вздор: на днях мы вместе едем на Север, и вот он стоит передо мной, мой Саня, усталый, умный и милый, которого я люблю и с которым теперь никогда не расстанусь.
– Но в Главсевморпути не интересуются историей. Почитали бы, черти, хоть статью в БСЭ! Кстати, там приводится интересная цитата из Менделеева. Вот послушайте, я списал ее. Замечательная цитата!
И, по—детски картавя, он прочел известные слова Менделеева, которые я, между прочим, встретила впервые где—то в бумагах отца: «Если бы хоть десятая доля того, что мы потеряли при Цусиме, была затрачена на достижение полюса, эскадра наша, вероятно, прошла бы во Владивосток, минуя и Немецкое море, и Цусиму…»
Саня как—то рассказывал мне, что тетя Даша любила спрашивать его:
«Ну как, Санечка, твое путешествие в жизни?»
Сидя в кресле с ногами, притворяясь спящей, лениво рассматривая сквозь прищуренные веки нашего неожиданного ночного гостя, с его пылкостью, детской картавостью и его смешным казацким чубом, могла ли я вообразить, что мое «путешествие в жизни» через несколько лет приведет Саню в дом этого человека?
Но не будем заглядывать в будущее. Скучно было бы жить, если бы мы заранее знали свое «путешествие в жизни».
Глава 15.МОЛОДОСТЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ.
Няня была найдена наконец, очень хорошая, с рекомендациями, толстая, чистая, с сорокалетним стажем – «не няня, а профессор», как с восторгом объявили мне Беренштейны. Она явилась, и следом за ней дворник втащил большой старинный сундук, из которого няня немедленно вынула белый передник, чепчик и старинную фотографию, на которой были еще немного видны нянины родители и она сама в виде семилетней девочки с остолбенелым выражением лица.
Передник и чепчик она надела, а фотографию повесила на место портрета, который Петя подарил Розалии Наумовне в честь рождения сына. С этой минуты всем стало ясно, кто является главным человеком в доме. Мне она сказала, что, согласно науке, у ребенка должна быть своя посуда, своя мебель, по возможности белая, и свой постоянный врач. Но что она, слава богу, выращивала детей без белой мебели, врача и своей посуды. Беренштейны слушали ее с благоговением и, кажется, немного боялись, а я нет. В сущности, это была добрая, простая старуха, глубоко убежденная в том, что ее профессия – важнее всех других на земле.
Решено было, что мы вернемся осенью и заберем маленького Петю вместе с Дарьей Тимофеевной – так звали няню – в Москву. С большим Петей было сложнее. Но вот однажды Саня увел его к себе, а меня прогнал, и, запершись, они провели вдвоем целый вечер. Не знаю, о чем они говорили, но, когда я вернулась во втором часу ночи, у обоих были красные глаза – вероятно, от дыма, в номере было сильно накурено, а окно почему—то закрыто.
– Ведь жить—то нужно, старик, – негромко сказал Саня, когда я вошла.
– Вот сын у тебя. Ты посмотри на все одним взглядом и подумай спокойно.
Петя вздохнул.
– Я постараюсь, – сказал он. – Ничего, это пройдет. Вы не беспокойтесь, ребята. Ты прав – что было, того не вернешь…
…Основная экспедиция запоздала со снаряжением, а наше снаряжение было готово и даже отправлено багажом в Архангельск, и у меня вдруг оказалось несколько свободных дней. У меня – потому что Саня все равно с утра до вечера пропадал в Арктическом институте. И вот в эти свободные два—три дня я решила хоть немного познакомиться с Ленинградом.
Глядя, как мальчишки лазают по пьедесталу Медного Всадника и садятся верхом на змея, я думала о том, что, если бы я родилась в Ленинграде, у меня было бы совсем другое детство – морское, балтийское. Именно здесь я должна была некогда прочитать «Столетие открытий».
Я была в квартире Пушкина, в голландском домике Петра, в Летнем саду.
На Неве стояли корабли, и однажды я видела, как матросы сходили на берег у Сената. Сигнальщик, стоя на парапете, передавал что—то флажками; оттуда, с корабля, чрез сиянье воздуха, солнца, Невы ему отвечали флажками; и все это было так празднично, так просторно, что у меня даже слезы подступили к глазам.
Впрочем, мне часто хотелось плакать в Ленинграде – горе и радость как—то перепутались в сердце, и я бродила по этому чудному просторному городу растерянная, очарованная, стараясь не думать о том, что скоро кончатся эти счастливые и печальные ленинградские дни.
Конечно, Саня видел, что со мной что—то происходит. Но ему, кажется, даже нравилось, что я стала такая сумасшедшая и что один раз даже приревновала его к девушке, которая принесла в номер обед.
Неожиданные страшные мысли приходили мне в голову, и случалось, что, едва выйдя на улицу, я спешила вернуться домой. Поднимаясь по лестнице в «Асторию», я гадала, дома ли Саня, хотя это можно было просто узнать у портье, без гаданья.
Все это было глупо, конечно, но я ничего не могла поделать с собой. Как будто мало было одного моего страстного желания и нужны были еще какие—то сверхъестественные, чудесные силы, чтобы все было, наконец, хорошо.
…На всю жизнь запомнилась мне эта ночь – последняя перед отъездом. Вечером я забежала на Петроградскую. Петеньку только что выкупали, он спал, няня в чепчике и великолепном белом переднике сидела на сундуке и вязала.
– Графьев выращивали, – гордо сказала она в ответ на мои последние просьбы и наставления.
Мне вдруг стало страшно, что такая ученая няня может наделать массу глупостей, но я посмотрела на мальчика и успокоилась. Он лежал такой чистенький, беленький, и все вокруг так и сверкало чистотой.
Большой Петя и Беренштейны собирались приехать на вокзал.
Саня – спал, когда я вернулась; какие—то деньги валялись на ковре, я подобрала их и стала читать длинный список дел, которые Саня оставил на завтра.
Была уже ночь, но в номере – светло: Саня не задернул шторы. Я сняла платье, умылась и надела халатик. Не знаю почему, но у меня горели щеки и совсем не хотелось спать, даже наоборот, хотелось, чтобы Саня проснулся.
Телефон зазвонил, я сняла трубку.
– Он спит.
– Давно уснул?
– Только что.
– Ну, ладно, тогда не будите.
Еще бы я стала его будить! Это был В., я узнала по голосу, и дело, наверно, важное – иначе он не стал бы звонить ночью. Все равно, хорошо, что я не разбудила Саню. Он крепко спал, одетый, на диване и, должно быть, волновался во сне. Тень пробегала по лицу, губы сжимались.
Ох, как мне хотелось, чтобы он проснулся! Я ходила по комнате, трогая горячие щеки. Это была чужая комната, и завтра здесь будут другие. Она была похожа на тысячу таких же комнат: с диваном, обитым голубым репсом, со шторами, обшитыми каймой с шариками, с маленьким письменным столом, на котором лежало стекло, – все равно: это был наш первый дом, и я хотела запомнить его навсегда.
Где—то за стеной играли на скрипке – уже давно, но я стала слушать только сейчас. Это играл тонкий рыжий мальчик, знаменитый скрипач, мне показали его в вестибюле. Я знала, что он живет рядом с нами.
Он играл совсем не то, о чем я думала: не это странное счастливое чувство, что Саня мой муж, а я его жена, – он играл наши прежние, молодые встречи, как будто видел нас на балу в четвертой школе, когда Саня поцеловал меня в первый раз…
«Молодость продолжается, – играл этот рыжий мальчик, который показался мне таким некрасивым. – За горем приходит радость, за разлукой – свидание. Помнишь, – ты приказала в душе, чтобы вы нашли его, – и вот он стоит, седой, прямой, и можно сойти с ума от волненья и счастья. Завтра в путь – и все будет так, как ты приказала. Все будет прекрасно, потому что сказки, в которые мы верим, еще живут на земле».
Я легла на пол, на ковер, и слушала, сжимая виски, и плакала, и ругала себя за эти глупые слезы. Но я так давно не плакала и всегда так старательно притворялась, что не могу и даже не умею плакать…
Я разбудила Саню в седьмом часу и сказала, что ночью звонил В.
– Сердишься?
– За что?