— Но, Фрэнк…
— Если мы будем держаться вместе и ни на дюйм не уступим янки, настанет день, когда мы победим. И не ломайте над этим свою хорошенькую головку, лапочка. Предоставьте мужчинам волноваться. Возможно, при нашей жизни этого еще и не будет, но такой день настанет, Янки надоест донимать нас, когда они увидят, что не в силах ничего с нами поделать, и тогда мы сможем спокойно и достойно жить и воспитывать наших детей.
Скарлетт подумала об Уэйде и о тайне, которую носила в себе уже несколько дней. Нет, не хочет она, чтобы дети ее росли среди этого разгула ненависти и неуверенности в завтрашнем дне, среди ожесточения и насилия, способных прорваться в любую секунду, среди бедности, тяжких невзгод, ненадежности. Не хочет она, чтобы ее дети знали такое. Ей нужен прочный, упорядоченный мир, чтобы она могла спокойно смотреть вперед и знать, что ее детям обеспечено безопасное будущее, — мир, где ее дети будут жить в тепле, обласканные, хорошо одетые, сытые.
Фрэнк считал, что всего этого можно добиться голосованием. Голосованием? Да при чем тут голосование? Ни один порядочный человек на Юге никогда уже не будет иметь право голоса. На свете есть только одно надежное средство против любой беды, которую может обрушить на человека судьба, это — деньги. «Нужны деньги, — лихорадочно думала Скарлетт, — много, много денег, чтобы уберечься от беды».
И без всяких околичностей она объявила Фрэнку, что ждет ребенка.
Не одну неделю после побега Тони солдаты-янки являлись к тете Питти и устраивали в доме обыск. Они приезжали в самые неожиданные часы, без всякого предупреждения, и заполняли дом. Они разбредались по комнатам, задавали вопросы, открывали шкафы, щупали висевшую на вешалках одежду, заглядывали под кровати. Военные власти прослышали, что Тони направили к мисс Питти, и были уверены, что он все еще скрывается тут или где-то поблизости.
В результате тетя Питти постоянно пребывала в состоянии «трепыханья», как выражался дядюшка Питер: ведь в ее спальне мог в любую минуту появиться офицер, а то и целый взвод. Но Фрэнк и Скарлетт ни словом не обмолвились о кратком визите Тони, так что старушка ничего не могла выболтать, даже если бы ей и захотелось. Поэтому она вполне чистосердечно, дрожащим голоском объясняла, что видела Тони Фонтейна всего раз в жизни и было это на рождество 1862 года.
— И знаете, — поспешно добавляла она, слегка задыхаясь и стремясь выказать солдатам-янки свое доброе отношение: — он тогда был очень навеселе.
Скарлетт, которая плохо переносила первые месяцы беременности и чувствовала себя совсем несчастной, то принималась страстно ненавидеть синемундирников, нарушавших ее затворничество и нередко уносивших с собой разные приглянувшиеся мелочи, то не менее страстно боялась, как бы Тони не навлек на всех них беду. В тюрьмах полно было людей, арестованных за куда меньшие проступки. Она знала, что, если хотя бы доля правды выплывет наружу и будет доказана, всех их — не только ее и Фрэнка, но и ни в чем не повинную тетю Питти — заключат в острог.
Вот уже некоторое время в Вашингтоне шли разговоры о том, чтобы конфисковать всю «собственность мятежников» и за счет этого заплатить военные долги Соединенных Штатов, — из-за подобных слухов Скарлетт находилась в состоянии страха и непрестанной тревоги. А теперь по Атланте еще пошли разговоры о конфискации собственности тех, кто нарушил законы военного времени, и Скарлетт тряслась, опасаясь, как бы им с Фрэнком не лишиться не только свободы, но и дома, и лавки, и лесопилки. Впрочем, даже если военные власти не отберут у них собственность, все и так пойдет прахом, как только их с Фрэнком посадят в тюрьму, — кто же будет вести дела в их отсутствие?
Она ненавидела Тони за то, что он навлек на них все эти страхи. Как мог он так поступить со своими друзьями? И как мог Эшли послать к ним Тони? Никогда в жизни она больше не станет никому помогать, раз янки могут потом налететь на нее, как рой ос. Нет, она запрет свою дверь для всех, кому нужна помощь, за исключением, конечно, Эшли. Многие недели после стремительного наезда Тони она пробуждалась от тревожного сна, заслышав цокот копыт на дороге, в страхе, что это Эшли вынужден теперь бежать в Техас из-за того, что оказал помощь Тони. Она понятия не имела, как обстоят у Эшли дела, ибо не смела написать в Тару о полуночном появлении Тони. Ведь янки могли перехватить письмо, и тогда беда придет и на плантацию. Но неделя проходила за неделей, а скверных вестей не поступало, и стало ясно, что Эшли удалось выйти сухим из воды. Да и янки в конце концов перестали им досаждать.
Но даже это не избавило Скарлетт от страха, который поселился в ней с того дня, когда Тони постучал к ним в дверь, — страха, еще более панического, чем во время осады, когда она боялась, как бы в нее не угодил снаряд, — еще более панического даже, чем перед солдатами Шермана в последние дни войны. Появление Тони в ту бурную, исхлестанную доведем ночь словно сорвало благостные шоры с ее глаз, и она увидела, на сколь зыбкой основе зиждется ее жизнь.
Глядя вокруг себя той холодной весной, 1866 года, Скарлетт начала понимать, в каком положении находится она сама, да и весь Юг. Она может изворачиваться и строить планы, она может работать, как никогда не работали ее рабы, она может изощриться и преодолеть все тяготы, она может, благодаря своему упорству, разрешить проблемы, к которым ее никак не подготовила жизнь, но сколько бы она ни трудилась, какие бы жертвы ни приносила, какую бы ни проявляла изобретательность, то немногое, что она сумеет наскрести столь дорогой ценой, могут в любую минуту отобрать. И случись такое, у нее нет никаких прав, ей не к кому обратиться за возмещением убытков, кроме все тех же идиотских судов, о которых с такой горечью говорил Тони, — военных судов с их произволом. Янки поставили Юг на колени и намерены держать его в таком состоянии. Словно исполинская злая рука взяла и все перевернула, и те, кто когда-то правил на Юге, стали теперь куда беззащитнее своих бывших рабов.
В Джорджии было размещено несметное множество гарнизонов, и в Атланте солдат находилось более чем достаточно. Командиры-янки в разных городах обладали всей полнотой власти — даже правом карать и миловать гражданских лиц, — чем янки и пользовались. Они могли — да так и поступали — засадить человека в тюрьму по любой причине и даже без всякой причины вообще, отобрать у него собственность, повесить его. Они могли — да так и поступали — мучить и изводить людей, издавая противоречивые постановления о том, как надо вести дела, сколько платить слугам, что говорить на публике и в частных беседах, что писать в газетах. Они устанавливали, как, когда и где следует выбрасывать мусор, решали, какие песни могут петь дочери и жены бывших конфедератов, так что пение «Дикси» или «Славного голубого флага» рассматривалось как преступление, почти равное измене. Они издали указ, согласно которому почта выдавала письма лишь тем, кто подписал Железную клятву [17], а порою люди не могли получить даже свидетельство о браке, не приняв ненавистной присяги.
На газеты надели такую узду, что ни о какой публикации протестов граждан против несправедливостей и грабежей, чинимых военными, не могло быть и речи, а если кто-то и пытался протестовать, ему затыкали рот и бросали за решетку. В тюрьмах полно было именитых граждан, сидевших там без всякой надежды на скорый суд. Хабеас Корпус [18]и суд присяжных были практически отменены. Гражданские суды, хоть и продолжали действовать для вида, действовали лишь по указке военных, которые не только имели право вмешиваться, но и действительно вмешивались в судопроизводство, так что граждане, угодившие под арест, оказывались на милости военных властей. А сколько их было — таких арестованных. Достаточно было подозрения в том, что ты неуважительно отозвался о правительстве или что ты — член ку-клукс-клана, достаточно было негру пожаловаться на тебя — и ты оказывался в тюрьме. Никаких доказательств, никаких свидетелей не требовалось. Раз обвинили — отвечай. А Бюро вольных людей так накалило атмосферу, что подыскать негра, готового выступить с подобным обвинением, не представляло труда.
Негры еще не получили права голоса, но Север твердо решил предоставить им это право, как заранее решил и то, что голосовать они будут в пользу Севера. А потому неграм всячески потакали.
С бывшими рабами стали теперь ужасно носиться, и наиболее никчемным дали разные посты.
К тем же, кто раньше стоял ближе к белым, относились не лучше, чем к их господам. Тысячи слуг — привилегированная часть рабов — остались у своих белых хозяев и занимались тяжелым трудом, который раньше считали ниже своего достоинства. Было немало и полевых рабочих, отказавшихся уйти от хозяев, и тем не менее основная масса «ниггеров» состояла именно из них.
Во времена рабства негры, работавшие в доме и во дворе, презирали полевых рабочих, считая их существами низшей породы. Не только Эллин, но и другие хозяйки плантаций по всему Югу посылали негритят учиться, а потом отбирали наиболее способных для работы, требовавшей смекалки. В поля же направляли тех, кто не хотел или не мог учиться. И вот теперь эти люди, стоявшие на самой низкой ступени социальной лестницы, выдвинулись на Юге в первые ряды.
Поощряемые, с одной стороны, беззастенчивыми авантюристами, захватившими в свои руки Бюро вольных людей, а с другой — подстрекаемые северянами, поистине фанатически ненавидевшими южан, бывшие полевые рабочие неожиданно почувствовали, что могут делать что хотят. И, естественно, повели они себя так, как и следовало ожидать.
К чести негров, даже наименее развитых, надо сказать, что лишь немногие действовали по злому умыслу. Но в массе своей они были как дети, а вековая привычка слушаться приказаний приводила к тому, что их легко было толкнуть на что угодно. В прошлом им приказывали белые господа. Теперь у них появились новые властители — Бюро вольных людей и «саквояжники», которые им внушали: «Ты не хуже любого белого — значит, и веди себя соответственно. Дадут тебе бюллетень республиканской партии, опустишь его в избирательную урну и сразу получишь собственность белого человека. Считай, что она уже твоя. Вот и бери ее!»
Сбитые с толку такими речами, они воспринимали свободу как нескончаемый пикник, каждодневное пиршество, карнавал. Негры из сельских местностей устремились в города, поля остались без работников — убирать урожай было некому. Атланту наводнили негры — они прибывали сотнями, пополняя клан зараженных опасными настроениями, которые возникали под влиянием новых теорий. Пришельцы ютились в убогих домишках, в страшной тесноте, и скоро среди них начались эпидемии: ветрянка, тиф, туберкулез. Привыкшие к тому, что во время болезни хозяева заботились о них, они не умели ни сами лечиться, ни лечить своих близких. Не привыкли они заботиться и о стариках и детях, о которых раньше тоже пеклись хозяева. Бюро же вольных людей главным образом занималось политикой и никак не участвовало в решении всех этих проблем.
И вот заброшенные родителями негритянские детишки бегали по городу, как испуганные зверьки, пока кто-нибудь из белых, сжалившись, не брал их к себе на кухню. Старики, предоставленные самим себе, растерянные, испуганные городской сутолокой, сидели прямо на тротуарах, взывая к проходившим мимо женщинам: «Хозяюшка, мэм, пожалуйста, напишите моему господину в графство Фейетт, что я туточки. А уж он приедет и заберет меня, старика, к себе. Ради господа бога, а то ведь я тут ума решусь, на этой свободе!»
Бюро вольных людей, захлестнутое хлынувшим в город потоком, слишком поздно поняло свою ошибку и стало уговаривать негров ехать назад к бывшим хозяевам. Неграм говорили, что теперь-де они могут вернуться как вольнонаемные рабочие и подписать контракт, в котором будет оговорен их дневной заработок. Старые негры охотно возвращались на плантации, тем самым лишь увеличивая бремя, лежавшее на обедневших плантаторах; молодые же оставались в Атланте. Работать они не желали.
Впервые в жизни негры получили доступ к виски. Во времена рабства они его пробовали разве что на Рождество, когда хозяин подносил каждому «наперсточек» вместе с подарком. Теперь же не только агитаторы из Бюро вольных людей и «саквояжники» распаляли их, немалую роль играло тут виски, а от пьянства до хулиганства — один шаг. Теперь и жизнь и имущество бывших господ оказались под угрозой, и белые южане жили в вечном страхе. Пьяные привязывались к ним на улицах, ночью жгли дома и амбары, среди дня пропадали лошади, скот, куры, — словом, преступность росла, но лишь немногие нарушители порядка представали перед судом.
Однако наибольший страх испытывали женщины, которые после войны остались без мужчин и их защиты и жили одни в пригородах и на уединенных дорогах. Нападения на женщин, боязнь за своих жен и дочерей и привели к тому, что южане решили создать ку-клукс-клан. Газеты Севера тут же подняли страшный крик и ополчились против этой организации, действовавшей по ночам. Север требовал, чтобы всех куклуксклановцев переловили и повесили, ибо вершить суд и расправу должно по закону.
Поразительные времена наступили в стране — половина ее населения силой штыка пыталась заставить другую половину признать равноправие негров. Им-де следует дать право голоса, а большинству их бывших хозяев в этом праве отказать. Юг следует держать на коленях, и один из способов этого добиться — лишить белых гражданских и избирательных прав. Большинство тех, кто сражался за Конфедерацию, кто занимал в пору ее существования какой-либо пост или оказывал ей помощь, были теперь лишены права голоса, не имели возможности выбирать государственных чиновников и всецело находились во власти чужаков. Многие мужчины, здраво поразмыслив над словами генерала Ли и его примером, готовы были принять присягу на верность, чтобы снова стать полноправными гражданами и забыть прошлое. Но им в этом было отказано. Другие же, кому разрешено было дать присягу, запальчиво отказывались, не желая присягать на верность правительству, намеренно подвергавшему их жестокостям и унижениям.
Скарлетт снова и снова — до одури, до того, что ей хотелось кричать от раздражения, — слышала со всех сторон: «Да я бы сразу после поражения присягнул им на верность, если б они вели себя как люди. Я готов быть гражданином Штатов, но, ей-богу, не желаю, чтоб меня перевоспитывали: не хочу я Реконструкции».
Все эти неспокойные дни и ночи Скарлетт тоже терзалась страхом. Присутствие «вольных» негров и солдат-янки давило на нее: она ни на минуту, даже во сне, не забывала, что у нее могут все конфисковать, и боялась наступления еще худших времен. Подавленная собственной беспомощностью и беспомощностью своих друзей, да и всего Юга, она в эти дни часто вспоминала слова Тони Фонтейна и то, с какой страстью они были произнесены: «Ей-богу, Скарлетт, с таким нельзя мириться. И мы мириться не станем!»
Несмотря на последствия войны, пожары и Реконструкцию, Атланта снова переживала бум. Во многих отношениях она напоминала деловитый молодой город первых дней Конфедерации. Одна беда: солдаты, заполнявшие улицы, носили не ту форму, деньги были в руках не тех людей, негры били баклуши, а их бывшие хозяева с трудом сводили концы с концами и голодали.
Копни чуть-чуть — всюду страх и нужда, внешне же город, казалось, процветал: он быстро возрождался из руин и производил впечатление кипучего, охваченного лихорадочной деятельностью муравейника. Похоже, в Атланте, независимо от обстоятельств, жизнь всегда будет бить ключом. В Саванне, Чарльстоне, Огасте, Ричмонде, Новом Орлеане — там спешить никогда не будут. Только люди невоспитанные да янки спешат. В Атланте же в ту пору встречалось куда больше невоспитанных, «объянкившихся» людей, чем когда бы то ни было. «Пришлые» буквально заполонили город, и на забитых ими улицах шум стоял с утра до поздней ночи. Сверкающие лаком коляски офицерских жен, янки и нуворишей-«саквояжников» обдавали грязью старенькие брички местных жителей, а безвкусные новые дома богатых чужаков вставали между солидными особняками исконных горожан.
Война окончательно утвердила роль Атланты на Юге, и дотоле неприметный город стал далеко и широко известен. Железные дороги, за которые Шерман сражался все лето и уложил тысячи людей, снова несли жизнь этому городу, и возникшему-то благодаря им. Атланта, как и прежде, до своего разрушения, снова стала деловым центром большого района, и туда непрерывным потоком текли новые обитатели, как желанные, так и нежеланные.
«Саквояжники» превратили Атланту в свое гнездо, однако на улицах они сталкивались с представителями старейших семейств Юга, которые были здесь такими же пришлыми, как и они. Это были семьи, переселившиеся сюда из сельской местности, погорельцы, которые теперь, лишившись рабов, не в состоянии были обрабатывать плантации. Новые поселенцы каждый день прибывали из Теннесси и обеих Каролин, где тяжелая рука Реконструкции давила еще сильнее, чем в Джорджии. Немало наемников-ирландцев и немцев, служивших в армии конфедератов, обосновались в Атланте, когда их отпустили. Пополнялось население города и за счет жен и детей янки, стоявших здесь в гарнизоне: после четырех лет войны всем хотелось посмотреть, что же такое Юг. И, конечно, было множество авантюристов всех мастей, хлынувших сюда в надежде сколотить состояние, да и негры продолжали сотнями прибывать в Атланту из сельских мест.
Город бурлил — он жил нараспашку, как пограничное селение, даже и не пытаясь прикрыть свои грехи и пороки. Появились салуны — по два, а то и по три в каждом квартале, — и двери их не закрывались всю ночь напролет, а с наступлением сумерек улицы заполнялись пьяными, черными и белыми, которых качало от края тротуара к стенам домов и обратно. Головорезы, карманники и проститутки подстерегали своих жертв в плохо освещенных проулках и на темных улицах. Игорные дома преуспевали вовсю, и не проходило ночи, чтобы там кого-нибудь не пристрелили или не прирезали. Почтенные граждане с ужасом узнали о том, что в Атланте возник большой и процветающий район «красных фонарей» — гораздо более обширный и более процветающий, чем во время войны. За плотно закрытыми ставнями всю ночь напролет бренчали рояли, раздавались беспутные песни и хохот, прорезаемые время от времени вскриками или пистолетным выстрелом. Обитательницы этих домов были куда бесстыднее проституток дней войны, они нахально перевешивались через подоконники и окликали прохожих. А по воскресеньям элегантные кареты хозяек этого квартала катили по главным улицам, полные разодетых девчонок, которых вывозили на прогулку подышать воздухом за приспущенными шелковыми шторками.
Наиболее известной среди хозяек была Красотка Уотлинг. Она открыла свое заведение в большом двухэтажном доме, рядом с которым соседние дома казались жалкими крольчатниками. На первом этаже был большой элегантный бар, увешанный картинами, писанными маслом, и в нем всю ночь напролет играл негритянский оркестр. Верхний же этаж, судя по слухам, был обставлен дорогой мягкой мебелью, обтянутой плюшем; там висели занавеси из тяжелых кружев и заморские зеркала в золоченых рамах. Десять молодых особ, составлявших принадлежность этого дома, отличались приятной внешностью, хоть и были ярко накрашены, и вели себя куда тише, чем обитательницы других домов. Во всяком случае, к Красотке полицию вызывали редко.
Об этом доме атлантские матроны шептались исподтишка, а священники в своих проповедях, осторожно понизив голос, с сокрушенным видом называли его «средоточием порока». Все понимали, что такая женщина, как Красотка, не могла сама заработать столько денег, чтобы открыть подобное роскошное заведение. Значит, кто-то — и кто-то богатый — стоял за ней. А поскольку Ретт Батлер никогда не скрывал своих отношений с нею, значит, это был он. Вид у Красотки, когда она проезжала в своей закрытой карете с наглым желтым негром на козлах, был весьма процветающий. Она ехала в этой своей карете, запряженной двумя отменными гнедыми, и все мальчишки, если им удавалось сбежать от матерей, высыпали на улицу поглазеть на нее, а потом возбужденно шептали друг другу: «Это она! Старуха Красотка! Я видел ее красные волосы!»
Рядом с домами, испещренными шрамами от снарядов и кое-как залатанными старым тесом и почерневшими от дыма пожарищ кирпичами, вставали прекрасные дома «саквояжников» и тех, кто нажился на войне, — дома с мансардами, с островерхими крышами и башенками, с витражами в окнах, с большими лужайками перед крыльцом. Из вечера в вечер в этих недавно возведенных домах ярко светились окна, за которыми горели газовые люстры, и далеко разносились звуки музыки и шарканье танцующих ног. Женщины в шуршащих ярких шелках прогуливались по узким длинным верандам, окруженные мужчинами в вечерних костюмах. Хлопали пробки от шампанского, столы, накрытые кружевными скатертями, ломились от блюд: здесь ужины подавали из семи перемен. Ветчина в вине, и фаршированная утка, и паштет из гусиной печенки, и редкие фрукты даже в неурочное время года в изобилии стояли на столах.
А за облезлыми дверями старых домов ютились нужда и голод, которые ощущались достаточно остро, хоть их и переносили со стоическим мужеством, — они ранили тем сильнее, чем больше пренебрежения выказывалось материальным благам. Доктор Мид мог бы поведать немало тягостных историй о семьях, которые вынуждены были сначала переехать из особняка в квартиру, а потом из квартиры — в грязные комнаты на задворках. Слишком много было у него пациенток, страдавших «слабым сердцем» и «упадком сил». Он знал — и они знали, что он знает: все дело было в недоедании. Он мог бы рассказать о том, как туберкулез наложил свою лапу на целые семьи, о том, как в лучших домах Атланты появилась цинга, от которой раньше страдали лишь самые обездоленные белые бедняки. И как появились дети с тоненькими, кривыми от рахита ножками и матери, у которых нет молока. Когда-то старый доктор готов был благодарить бога за каждое новое дитя, которому он помог появиться на свет. Теперь же он не считал, что жизнь — это такое уж благо. Неприветливый это был мир для маленьких детей, и многие умирали в первые же месяцы жизни.
Яркие огни и вино, звуки скрипок и танцы, парча и тонкое сукно — в поставленных на широкую ногу больших домах, а за углом — медленная смерть от голода и холода. Спесь и бездушие — у победителей; горечь долготерпения и ненависть — у побежденных.
Глава XXXVIII
Скарлетт все это видела, жила с этим сознанием днем, с этим сознанием ложилась вечером в постель, страшась каждой следующей минуты. Она знала, что они с Фрэнком уже числятся из-за Тони в черных списках янки и что несчастье может в любую минуту обрушиться на них. Но именно сейчас откатиться назад, к тому, с чего она начинала, — нет, этого она просто не могла допустить: ведь она ждала ребенка, а лесопилка как раз стала приносить доход, и будущее Тары до осени, то есть до нового урожая хлопка, всецело зависело от этого дохода. Что, если она все потеряет?! Что, если придется начинать все сначала с теми скромными средствами, которыми она располагает в борьбе с этим безумным миром? Ну, что она может выставить против янки и их порядка — свои пунцовые губки, свои зеленые глаза, свой острый, хоть и небольшой, умишко. Снедаемая тревогой, она чувствовала, что легче покончить с собой, чем начинать все сначала.