— Краска! — еле вымолвила Мамушка. — Краска для лица! Вот что: не такая уж вы взрослая, чтоб я не могла вас выпороть! В жизни не видала такого позора! Да вы и вправду ума решились! Мисс Эллин небось в гробу переворачивается! Чтоб красить себе лицо, точно какая-нибудь…
— Ты прекрасно знаешь, что бабушка Робийяр красилась, и…
— Да, мэм, и носила одну-единственную нижнюю юбку, и водой ее мочила, чтоб она к телу липла и все ноги видны были, только это еще не значит, что и вам можно так делать! Те времена, когда Старая Хозяйка молодой была, — срамные это были времена, а теперь времена другие, это уж точно, и…
— Ради всего святого, немедленно отправляйся назад в Тару! — прикрикнула на нее Скарлетт, теряя терпение и выскакивая из-под одеяла.
— Не можете вы отослать меня в Тару, и никуда я не поеду, пока сама не захочу. Я теперь свободная, — возбужденно заговорила Мамушка. — И буду здесь — с места меня не сдвинете. Залезайте-ка назад в постель. Вам что, воспаления легких захотелось? Извольте-ка положить на место корсет! Положите, моя ласточка. Мисс Скарлетт, нельзя вам никуда в такую погоду. Господи Иисусе! До чего же вы на батюшку-то своего похожи! Сейчас же залезайте назад в постель… А краску я покупать все равно не стану! Да я со стыда умру, как люди узнают, что это для моей деточки! Мисс Скарлетт, вы такая миленькая и такая хорошенькая, не нужна вам никакая краска. Ласточка моя, ведь это только дурные женщины употребляют такое.
— Ну, и получают, что им надо, так ведь?
— О господи, вы только послушайте ее! Овечка моя, да не говорите вы таких дурных вещей! И положите эти мокрые чулки назад, моя ласточка. Не могу я допустить, чтоб вы покупали этакую мерзость. Мисс Эллин мне покоя не даст. Залезайте назад в постельку. Так и быть, я уж схожу. Может, найду какую лавочку, где нас не знают.
Вечером у мисс Элсинг, после того как Фэнни обвенчали, Скарлетт стояла и в радостном возбуждении озиралась вокруг, прислушиваясь к тому, как старик Леви вместе с другими музыкантами настраивают инструменты. До чего же хорошо снова очутиться на балу! Приятно было и то, как тепло ее здесь приняли. Когда она вошла в дом вместе с Фрэнком, все кинулись к ней, восторженно ее приветствовали, целовали, пожимали руку, говорили, что им не хватало ее и они больше не отпустят ее в Тару. Молодые люди галантно забыли, как она в свое время изо всех сил старалась разбить им сердце, а девушки — как она из кожи лезла вон, чтобы отбить у них ухажеров. Даже миссис Мерриуэзер, миссис Уайтинг, миссис Мид и прочие матроны, которые были так холодны к ней в последние дни войны, забыли про ее взбалмошность и свое неодобрение и сейчас помнили лишь о том, что и она пострадала вместе со всеми, когда Юг потерпел поражение, а кроме того, что она племянница Питти и вдова Чарлза. Они тепло расцеловались с ней, со слезами на глазах помянули ее покойную матушку и долго расспрашивали об отце и сестрах. Все справлялись про Мелани и про Эшли — почему же они-то не приехали с ней в Атланту?
Несмотря на радость от такого приема, Скарлетт было немного не по себе, хоть она и старалась это скрыть; а не по себе ей было от того, в каком виде находилось ее бархатное платье. Оно было все еще влажным до колен и грязным у подола, несмотря на отчаянные усилия Мамушки и кухарки, которые и над паром-то его держали, и щеткой для волос чистили, и отчаянно махали им перед огнем. Скарлетт боялась, что кто-нибудь заметит, в каком оно жалком состоянии, и поймет, что это ее единственное приличное платье. Немного успокаивало ее то, что многие другие гостьи одеты были куда хуже. Платья на них были такие старые, хотя и тщательно залатанные и наглаженные. На ней же платье было новое, без заплат — ну, чуточку влажное, подумаешь, — собственно, единственное новое платье на балу, если не считать белого атласного подвенечного платья Фэнни.
Вспомнив, что говорила тетя Питти о финансовом положении Элсингов, Скарлетт подивилась, откуда они сумели взять денег на такое платье, на все эти напитки и украшения, да еще и музыкантов. Должно быть, влетело им это в немалую сумму. Наверно, заняли, а может, клан Элсингов сложился, чтобы устроить Фэнни свадьбу. Такая свадьба в тяжелые времена выглядела не меньшим расточительством, чем надгробия молодым Тарлтонам, и Скарлетт показалось это столь же странным и раздражающим, как и тогда, когда она стояла на кладбище у могил своих бывших ухажеров. Дни, когда можно было, не считая, швырять деньгами, отошли в прошлое. Почему же эти люди продолжают поступать как в былое время, хотя былые времена прошли?
Она постаралась выкинуть из головы эти раздражавшие ее мысли. В конце концов, не ее это деньги, и нечего портить себе удовольствие от вечера и кипятиться из-за человеческой глупости.
Оказалось, что она хорошо знает жениха — Томми Уэлберна из Спарты, которого она выхаживала в 1863 году, когда его ранило в плечо. В то время это был красивый молодой человек шести футов росту, променявший медицинский колледж на кавалерию. Сейчас же он казался маленьким старичком — так согнула его полученная в бедро рана. Передвигался он с большим трудом и «враскорячку», что, по мнению тети Питти, выглядело непристойно. Но внешний вид, казалось, не волновал его, или, вернее, он над этим не задумывался и держался как человек, который ни у кого не просит снисхождения. Он окончательно забросил медицину и стал подрядчиком — нанял ирландцев и строил новый отель. Скарлетт подивилась про себя, как это он в его состоянии управляется со столь тяжелыми обязанностями, но расспрашивать не стала — лишь криво усмехнулась и подумала, что нужда и не такое заставит делать.
Томми, Хью Элсинг и маленький, похожий на мартышку Рене Пикар болтали с ней, пока столы и стулья отодвигали к стенам, освобождая место для танцев. Хью совсем не изменился с тех пор, как Скарлетт в последний раз видела его в 1862 году. Он был все такой же худющий и нервный, клок светло-каштановых волос все так же свисал на лоб, и все такие же тонкие, никчемные были у него руки. А вот Рене со времени своей скоропалительной женитьбы на Мейбелл Мерриуэзер заметно изменился. Хотя в его черных, глазах по-прежнему поблескивали огоньки галльского юмора и по-прежнему била в нем чисто креольская любовь к жизни, и он все так же заливисто смеялся, в его лице появилось что-то жесткое, чего не было в первые дни войны. Исчезла и надменная элегантность, отличавшая его в ту пору, когда он расхаживал в своей сногсшибательной форме зуава.
— Щечки — как роза, глазки — как изумруд! — произнес он, целуя руку Скарлетт и воздавая должное наложенным ею румянам. — Все такой же прелесть, как тогда, на благотворительный базар. Помните? В жизни не забуду, как вы бросил обручальный кольцо в мою корзинку. Очень, очень мужественно! Никак бы не подумал, что вы так долго будет без новый кольцо!
Глаза его сверкнули ехидством, и он ткнул Хью локтем под ребро.
— А я никак бы не подумала, что вы будете разъезжать в фургоне с пирогами, — сказала она.
Но вместо того, чтобы устыдиться столь унизительного занятия, о котором было сказано во всеуслышание, Рене расхохотался с довольным видом и хлопнул Хью по спине.
— Туше! [13]— воскликнул он. — Это мой теща, мадам Мерриуэзер, заставлять меня делать мой первый работа в жизни. Я, Рене Пикар, только растить скаковых лошадей да на скрипочка играть, а вот теперь править фургон с пироги, и очень мне это нравится! Мадам теща — она что угодно делать заставит. Надо ей генерал быть, и мы бы выиграл война, а, Томми?
«Ну и ну, — подумала Скарлетт, — он с удовольствием разъезжает в фургоне с пирогами, хотя у его родных было поместье — добрых десять миль земли вдоль Миссисипи — и еще большущий дом в Новом Орлеане».
— Если бы наши тещи пошли с нами на войну, мы бы за неделю расправились с янки, — в тон Рене сказал Томми и посмотрел на стройную прямую фигуру своей новообретенной тещи. — Мы и продержались-то так долго только потому, что за нами стояли наши женщины и не хотели сдаваться.
— И никогда не сдадутся, — добавил Хью, и на губах его появилась гордая, хотя и чуть ироническая улыбка. — Вы здесь не найдете ни одной леди, которая бы сдалась, хотя мужская половина рода и повела себя иначе у Аппоматтокса. Они все это пережили куда острее, чем любой из нас. Мы-то ведь познали поражение, сражаясь.
— А они — ненавидя, — докончил за него Томми. — Верно, Скарлетт? Если мужчины оказались не на высоте, это куда больше волнует дам, чем нас. Хью собирался быть судьей, Рене собирался играть на скрипке перед коронованными особами, а… — и он пригнулся, спасаясь от удара Рене, — а я собирался стать врачом, теперь же…
— Дайте срок, — воскликнул Рене. — Вот увидите — я становится король пирожков на Юг! А славный мой Хью — король плиты, а ты, мой Томми, ты будешь иметь ирландский рабы вместо твои черный рабы. Вот какой перемена — весело! А что вы поделывайт, мисс Скарлетт? А мисс Мелли? Корова доите, хлопок собирайте?
— Вот уж нет, — холодно отрезала Скарлетт, решительно не понимая, как это Рене может столь беспечно относиться к тяготам жизни. — Этим занимаются у нас негры.
— Мисс Мелли назвал свой мальчик Борегар. [14]Скажит ей, я, Рене, одобряйт, и скажит: только Иисус — имя лучше. — Он улыбался, но глаза его сверкнули гордостью, когда он произнес имя смельчака — героя Луизианы. [15]
— Но есть еще Роберт Эдвард Ли, — заметил Томми. — Хотя я вовсе не собираюсь принижать репутацию старины Борегара, я своего первого сына назову Боб Ли Уилберн.
Рене расхохотался и пожал плечами.
— Я расскажу тебе одна история. Только это чистая правда. И ты сейчас, увидит, что креолы думать о наш храбрый Борегар и ваш генерал Ли. В поезде под Новый Орлеан едет человек из Виргиния — солдат генерал Ли, и он встречайт креол из войск Борегар. И этот человек из Виргиния — он говорит, говорит, говорит, как генерал Ли делать то и генерал Ли сказать это. А креол — он вежливый, он слушать и морщить лоб, точно хочет вспоминать, а потом улыбаться и говорит: «Генерал Ли?! А, я вспомнил! Генерал Ли! Это тот человек, про который генерал Борегар очень хорошо говорит!»
Скарлетт из вежливости посмеялась, хотя ничего в этой истории не поняла — разве лишь то, что креолы, оказывается, такие же воображалы, как обитатели Чарльстона и Саванны. А кроме того, она всегда считала, что сына Эшли следовало назвать по отцу.
Музыканты, попиликав, чтобы настроить инструменты, заиграли «Старик Дэн Таккер», и Томми повернулся к ней.
— Будете танцевать, Скарлетт? Я в партнеры вам, конечно, не гожусь, но Хью или Рене…
— Нет, спасибо, я все еще в трауре по маме, — поспешно сказала Скарлетт. — Я посижу.
Она отыскала глазами Фрэнка Кеннеди, разговаривавшего с миссис Элсинг, и поманила его.
— Я посижу в нише вон там, а вы принесите мне чего-нибудь освежительного, и мы поболтаем, — сказала она Фрэнку, когда три ее собеседника отошли.
Он тотчас помчался выполнять ее просьбу и вскоре вернулся с бокалом вина и тоненьким, как бумага, ломтиком кекса, и Скарлетт, старательно уложив юбки, чтобы скрыть наиболее заметные пятна, уселась в нише в дальнем конце залы. Память об унизительных минутах, пережитых утром у Ретта, отодвинулась на задний план — ее возбуждал вид всех этих людей и звуки музыки, которой она так давно не слыхала. Завтра она снова будет думать о поведении Ретта, о своем унижении и снова будет кипеть от гнева. Завтра она будет прикидывать, удалось ли ей оставить след в раненой, потрясенной душе Фрэнка. Но не сегодня. Сегодня в ней до самых кончиков ногтей бурлила жизнь, все чувства были обострены надеждой, и глаза сверкали.
Она смотрела в большую залу на танцующих из своей ниши и вспоминала, какой красивой казалась ей эта комната, когда она впервые приехала в Атланту во время войны. Тогда паркет был натерт и сверкал как стекло, а огромная люстра под потолком сотнями крошечных призм ловила и отражала сияние десятков свечей и, словно бриллиант, посылала во все концы комнаты огненно-красные и синие огни. Со старинных портретов на стенах благородные предки милостиво взирали на гостей, излучая радушие. Мягкие подушки на диванчиках розового дерева так и манили к себе, а на почетном месте, в нише, стояла самая большая софа. Она любила сидеть здесь во время балов и вечеринок. Отсюда видна была вся зала и расположенная за ней столовая, где стоял овальный стол красного дерева, за которым могло поместиться человек двадцать, а вдоль стен — двадцать стульев на изящных ножках, массивный буфет и горка, заставленные тяжелым серебром, семисвечными канделябрами, кубками, сосудами для уксуса и масла, графинами и сверкающими рюмками. Она так сидела здесь, на софе, в первые годы войны, всегда с каким-нибудь красивым офицером, наслаждаясь звуками скрипки и контрабаса, аккордеона и банджо, перекрывавшими шарканье ног танцоров по навощенному, до блеска натертому паркету.
А сейчас люстра была темная. Она висела, как-то странно скособочась, и большинство хрустальных подвесок отсутствовало, словно янки, избрав своей мишенью эту красавицу, швыряли в нее сапогами. Сейчас залу освещала керосиновая лампа и несколько свечей, а главным образом — огонь, гудевший в большом камине. При его неровном свете видно было, как непоправимо поцарапан, испорчен тусклый старый паркет. На выцветших обоях остались квадраты от висевших здесь прежде портретов, а широкие трещины в штукатурке напоминали о том дне осады, когда в дом попал снаряд, обрушил крышу и часть второго этажа. Тяжелый старинный стол красного дерева, заставленный сладкими пирогами и графинами с вином, по-прежнему царил в опустевшей столовой, но он тоже был весь исцарапанный, а на сломанных ножках виднелись следы неумелой починки. Горка, серебро и стулья с тонкими ножками — все исчезло. Не было и тускло-золотых парчовых портьер, обрамлявших высокие французские окна в глубине комнаты, — сохранились лишь старые кружевные занавески, чистые, но штопаные-перештопаные.
На месте софы с изогнутой спинкой, которую Скарлетт так любила, стояла совсем неудобная, жесткая деревянная скамья. Скарлетт сидела на ней, стараясь придать своей позе возможно больше изящества и от души жалея, что мокрая юбка не позволяет ей танцевать. А танцевать так хотелось! Зато сидя в этой уединенной нише, она, конечно, куда быстрее сумеет вскружить голову Фрэнку, чем мелькая в бешеном вальсе: она станет с зачарованным видом слушать его болтовню, поощряя своим вниманием к еще большему полету глупости.
Но музыка так звала! Скарлетт постукивала туфелькой в такт ударам широкой разлапистой ступни старика Леви, а он вовсю наяривал на сладкозвучном банджо и объявлял фигуры танца. Ноги танцоров шаркали, скользили, постукивали по полу, две цепочки сходились, расходились, кружились, руки взлетали.
После унылых, изнуряющих месяцев в Таре так хорошо было снова слышать музыку и шарканье ног по паркету, так хорошо было видеть вокруг в слабом свете свечей знакомые, дружеские, смеющиеся лица, слышать старые шутки и прибаутки, подтруниванья, заигрыванья. Точно ты была мертва и снова вернулась к жизни. И вернулось то веселое время, что было пять лет назад. Если бы закрыть глаза и не видеть этих старых шитых-перешитых платьев, и залатанных башмаков, и чиненых туфель, если бы в памяти не вставали лица молодых людей, которые никогда уже не будут танцевать, — могло бы показаться, что и в самом деле ничего не изменилось. Но сейчас, глядя на пожилых людей, толпившихся вокруг графина с вином в столовой, на матрон, стоявших, беседуя, вдоль стен и не знавших, куда девать лишенные веера руки, и на покачивавшихся, подпрыгивавших молодых танцоров, Скарлетт вдруг холодно, с пугающим спокойствием осознала, что все изменилось — изменилось непоправимо, так изменилось, словно перед ней были не люди, а призраки.
Выглядели они как прежде, но были другими. Что же произошло? Лишь то, что они стали на пять лет старше? Нет, тут было что-то другое — не просто следы времени. Что-то ушло из них, ушло из их мира. Пять лет назад ощущение незыблемости окружающего жило в них столь прочно, было столь неизменно, что они даже не сознавали этого. И цвели, укрытые им от бурь, как цветы в оранжерее. Теперь же это исчезло, как исчезли и былая радость, и былое ожидание чего-то чудесного, волнующего, и былой блеск их жизни.
Скарлетт знала, что и она изменилась, но не в такой мере, как они, и это озадачивало ее. Она сидела и наблюдала за ними и чувствовала себя среди них чужой — совсем чужой и одинокой, словно явилась сюда с другой планеты, говорила на непонятном им языке и не понимала их языка. И тут у нее мелькнула мысль, что такое же чувство испытывала она, когда бывала с Эшли. С ним и с людьми его типа, — а ведь именно они заполняли ее мир, — Скарлетт чувствовала себя как бы вне пределов знакомого и понятного.
Их лица почти не изменились, их манеры не изменились совсем, и все же у нее было такое ощущение, что только это и осталось от ее старых друзей. Неподвластное возрасту достоинство, неподвластная времени галантность — все это по-прежнему было при них и будет с ними до конца дней, но, кроме того, они будут нести до могилы еще и вечную горечь — горечь слишком глубокую, чтобы описать ее словами. Это были вежливые, пылкие, усталые люди, которые потерпели поражение, но не желали этого признавать, — люди, которых подкосила жизнь, а они упрямо продолжали стоять. Они были раздавлены и беспомощны, эти обитатели покоренных провинций, они смотрели на свой край, который так любили, и видели, как топчет его враг, как всякие проходимцы превращают закон в посмешище, как бывшие рабы посягают на их благополучие, как мужчин лишают всех прав, а женщин оскорбляют. При этом они не забывали о могилах своих близких.
Все в их мире переменилось — все, кроме старого стиля жизни. Старые обычаи сохранились — должны сохраниться, ибо это все, что у них осталось. И они крепко держались того, что лучше всего умели и больше всего любили в былые дни, — эта неспешность манер, изысканная галантность, милая непринужденность в общении, а главное — забота мужчин о женщинах. Следуя традициям, в которых они воспитывались, мужчины вели себя галантно и мягко, им почти удавалось создать вокруг своих женщин такую атмосферу, которая отгораживала их от всего жестокого и непотребного для женских глаз. Вот уж это верх глупости, думала Скарлетт: ведь почти не осталось ничего такого, чего женщины, даже наиболее оберегаемые, не увидели бы и не узнали за последние пять лет. Они ухаживали за ранеными, закрывали глаза покойникам, пережили войну, пожары, разрушения, познали страх, бегство, голод.
Но чего бы ни видели их глаза и каким бы тяжким трудом ни были заняты их руки, они оставались леди и джентльменами, коронованными особами в изгнании, — исполненные горечи, холодно-безучастные, нелюбопытные, добрые друг к другу, твердые как алмаз и такие же блестящие и хрупкие, как хрустальные подвески разбитой люстры у них над головой. Былые времена безвозвратно ушли, а эти люди будут по-прежнему жить согласно своим обычаям — так, словно ничего не изменилось, — очаровательно медлительные, твердо уверенные, что не надо спешить и, подобно янки, устраивать свалку из-за лишнего гроша, твердо решившие не расставаться со старыми привычками.
Да, Скарлетт знала, что и она сильно изменилась. Иначе не могла бы она жить так, как жила после своего бегства из Атланты; иначе не обдумывала бы сейчас тот шаг, который так отчаянно надеялась совершить. Но и твердость была иной, чем у них, а в чем разница, она сказать не могла. Возможно, в том, что не было такого поступка, который она не могла бы совершить, тогда как у этих людей очень много было такого, чего они ни при каких условиях совершить не могли бы. Возможно, дело в том, что они уже утратили всякую надежду, но продолжали улыбаться жизни и скользили по ней, склонив голову в грациозном поклоне. А Скарлетт так не могла.
Она не могла повернуться к жизни спиной. Она должна жить, а жизнь оказалась такой жестокой, такой враждебной, что нечего было и пытаться сгладить все улыбкой. Скарлетт не замечала в своих друзьях ни их мягкости, ни мужества, ни несгибаемой гордости. Она видела только глупое чванство, которое позволяло им наблюдать явления жизни и с улыбкой отворачиваться, чтобы не смотреть правде в лицо.
Глядя невидящими глазами на танцоров, раскрасневшихся от кадрили, Скарлетт спрашивала себя: преследуют ли их, как ее, мысли о погибших возлюбленных, об изувеченных мужьях, о голодных детях, об уплывающих из рук акрах земли, о том, что под родными крышами живут чужие люди? Конечно, преследуют! Она знала обстоятельства их жизни, быть может, лишь чуть хуже, чем своей собственной. Их утраты были ее утратами, их тяготы — ее тяготами, их проблемы — те же, что и у нее. Только воспринимали они все иначе. Лица, которые она видела сейчас перед собой, не были лицами, — это были маски, отлично выполненные маски, которые не будут сняты никогда.
Но если они так же остро страдают от жестокостей жизни, как она, — а они страдают, — то как могут они сохранять этот веселый вид, эту бездумную легкость? И собственно, зачем им даже стараться ее сохранять? Скарлетт не понимала их, и это ее невольно раздражало. Нет, она никогда не сможет быть такой. Не сможет смотреть на то, как рушится мир, с таким видом, будто это ее совсем не касается. Она была словно лисица, за которой гонятся охотники, — мчалась во весь дух, так, что, казалось, вот-вот лопнет сердце, стремилась укрыться в норе, пока ее не настигли псы.
И внезапно она возненавидела их всех, потому что они — иные, чем она, потому что они несут свои потери с таким видом, какого ей никогда не удастся на себя напустить, да, впрочем, и не захочется. Она ненавидела их, этих улыбающихся, порхающих чужаков, этих горделивых идиотов, которые черпали свою гордость в том, что навсегда утратили, и словно бы даже гордились своими утратами. Женщины улыбались, как положено леди, да это и были леди — она-то ведь знает, — хотя каждый день занимались физическим трудом и ломали голову над тем, откуда взять новое платье. Леди! А вот она уже не чувствует себя леди, несмотря на бархатное платье и надушенные волосы, несмотря на гордость, рожденную благородством происхождения и богатством, которое она когда-то имела. Жестокая необходимость своими руками копаться в красной земле Тары сорвала с нее внешние признаки благородства, и она знала, что не почувствует себя леди до тех пор, пока стол ее не будет ломиться от серебра и хрусталя, пока на нем не будет дымиться обильная еда, пока у нее в конюшнях не будет собственных лошадей и колясок, пока черные — а не белые — руки не станут убирать хлопок в Таре.