"Unleash your creativity and unlock your potential with MsgBrains.Com - the innovative platform for nurturing your intellect." » » ,,Далекие ветры'' - Василий Михайлович Коньяков

Add to favorite ,,Далекие ветры'' - Василий Михайлович Коньяков

Select the language in which you want the text you are reading to be translated, then select the words you don't know with the cursor to get the translation above the selected word!




Go to page:
Text Size:

— Не, — сказал Журавлев. — Он понимает.

— Ну-ка живо.

Артамониха открыла воротца.

— Устал, устал, — запричитала она, — сейчас я тебя повожу. Ишь тянешься. Повожу… Да разве тебе в поводу за бабой ходить? Тебе верхового надо. Да чтоб огрел тебя, дурака, плетью. Вот бы ты и заиграл, разгулял кровь. Ну, пошли…

Артамониха вывела Лысана, он почувствовал простор, раздул ноздри, чуть не выдернул поводом руку. Артамониха увидела на подамбарнике Журавлева.

— Опять ждешь? Укараулил?

Она трогала морду жеребца, успокаивала:

— Вот тебе и мужик. Вот тебе и наездник. Ну, Журавлев, иди. Только смотри, сдерживай!

И чуть помедлив:

— С ума мы с тобой сходим, парень. Решишь ты меня. Давай-ка подсажу.

Спина у Лысана круглая. Журавлев с руки Артамонихи забросил себя, сел верхом — от жеребца тепло по всему телу.

Лысан прянул вбок, но, вздернутый удилами, присел, сбивчиво прошелся на задних ногах и вынес мальчика на скорый бег. Разбрызгали копыта жидкий снег. И чувствует Лысан ногами сладостную тяжесть прикосновения к земле, режущее дыхание ноздрей да знакомую и удобную ношу на спине.

Пьянящая свобода силы! Прохлада, влажный цокот. И уже нет его в этом мире. И человек — только попридержал, и сам напрягся, и отпустил.

Артамониха отряхнула с фуфайки брызги снега и не то с упреком, не то с восхищением сказала:

— Вот, батя родимый.

Журавлев не ходил в школу. Домой заявлялся в двенадцать ночи. Весь день проводил на улице, а вечером, когда собирался народ в конторе, терся между людьми. Он всегда старался захватить то место у стены, недалеко от угла, где когда-то сидел его отец.

Отец мостился на лавке, отваливался спиной. Одну руку клал на коленку, а другой, скособочившись, шарил в кармане, искал кисет и смотрел в пол.

Когда Журавлев захватывал это место, ему казалось, что он походит на отца. Только у него нет кисета и не пахнут руки табаком.

— Пацанчик, — заметил Журавлева председатель, — что так поздно? Ну-ка марш домой.

Председатель Нарымский раненый. Приехал из Белоруссии. Его две дочери — Таська и Тамара — ходят в худых пимах. В школе тоже не учатся: в деревне пятого класса нет. Председатель пимы чинить не научился, а фронтовик. И громко разговаривать не умеет. Когда колхозницы на работу не выйдут, он на них и накричать не может. А женщины на его яму на лбу боятся смотреть: там под тонкой кожей все дышит.

Журавлев только вид показал, что уходит, а сам за печкой на пол сел.

В конторе лучше всего вечером. На столе лампа десятилинейная. Ее люди окружат — лампу не видно, а за головами свет, и на потолке и стенах — тени.

За печкой темно. Пол пимами истоптан — досок не видно. На нем «бычки» от самокруток.

Журавлев подобрал один, еще не загашенный, докурил: горечь все во рту связала, а от пальцев долго пахло, как из кармана отца.

На другой день у себя под крышей Журавлев нащипал табачные листья — там еще два пучка после отца висели — и, пока матери дома не было, насушил на сковороде в печке, намял в карман телогрейки. Скрутил папиросу, искурил. Когда заходил домой, все плыло перед глазами, как стеклянный туман. Нечеткое было, шаталось.

Журавлев на кровати полежал вниз лицом, с закрытыми глазами, но все равно кровать из-под него уходила.

В этот день он ходил по улице неторопливо, представляя себя взрослым.

Парили мокрые плетни. Ручьи из-под сугроба размывали дорогу.

Журавлев смотрел на них, как сторонний. У него в кармане лежала бумага, сложенная в размер самокруток.

Он думал, что мятый листовник в его кармане не табак, а пыль, труха. Табак у мужиков светлый, крупитчатый. От такого, наверно, и голова не болит. Он сейчас «бычок» развернет, посмотрит, какой другие самосад курят.

Отец его тоже у печки курил. Сядет на цыпочки, откроет дверцу, дым полоской в печку втягивается. Отец пальцем нагоревший пепел сбивает и тоже слушает, что мужики говорят. И в шапке этой же отец ходил и в углярку сплевывал. Журавлев развернул захолодавшие мокрые окурки, ссыпал в бумагу, свернул папиросу и, выкатив из дверцы жаркий уголек, прикурил. Табак в папироске трещал.

Над ним кто-то тяжело засопел, Журавлев оглянулся.

— Ты чей? — спросили его.

— Журавлев.

Председатель поднял его за руку.

— Я тебе уши оторву, Журавлев…

— Они не ваши, — сказал Журавлев… — У своей Таськи косы отрывай. Они у нее длинные болтаются.

— А я вот… — озадачился Нарымский, — сейчас тебе по губам, а твою мать ремнем. И не спрошу: мои или не мои. Так и сделаю. Ну-ка… — Он вынул из рук Журавлева папиросу, брезгливо бросил. — Так и скажи матери.

И Нарымский выгнал Журавлева за дверь.

Мать трет картошку к завтрашнему хлебу. В ведре сырая каша. Как она руки в нее опускает? На дно оседает крахмал. Без воды он скрипит. На языке растекается, и остается сыростный вкус.

— Ты совсем избегался, пустодом. Где шляешься? — сокрушается она незлобиво.

Журавлев выпивает кружку молока, залезает на кровать под тулуп.

Из конторы он шел по дороге, а когда глянул в огород на снег, остановился. Слюдяная корка его подмерзла, блестела и была предзакатно багряной. За березовый колок скатывалось солнце. Лес мрачнел, будто отдал все краски, а за ним небо в зеркальном холоде разогревалось, как раскаленное устье[3].

Журавлеву казалось, что солнце уходит далеко к войне. Он него, от этого леса и красного снега, на который он встал, падает к отцу. И лицо у отца там, на войне, горит таким же снежным стеклянным цветом. По целику мальчик шел, как по спекшемуся насту, не оставляя вмятин, а у плетня провалился.

Спать лег Журавлев не раздеваясь; всегда в чем ходит, в том и спит. Он не заметил, что штаны его ниже колен мокры — холодный обруч вокруг него под тулупом уже нагрелся.

— Куда пимы забросил? — спрашивает мать. — Давай сушить положу. И где опять так лазил?

Журавлев не отвечает матери, знает, что пимы она уже нашла, а спрашивает так, лишь бы что говорить.

— Учительница приходила. Ждала тебя. Упрашивала. Давай завтра в школу иди.

Это сообщение Журавлева не радует, рождает недоброе чувство к взрослым.

«Ходят… И не понимают, что главная жизнь не в школе, не здесь, а где-то далеко, куда садится солнце».

Are sens