«И тогда же я видела, что неспроста это она так шла, — говорила впоследствии Стеша. — И сердце чуяло, что она не вернется!..»
IX
Смерть Лизы провела жестокую грань в душе всех, знавших ее, а в семье Тобольцевых составила как бы эру… Все, что было при Лизе, — отошло в заветную область дорогих и трагически-прекрасных воспоминаний. Все, что было после, — дышало какой-то серой безнадежностью. Черный провал, на месте которого ещё вчера цвела молодая жизнь, невольно кидался в глаза. И все, содрогаясь, отворачивались и инстинктивно искали забвения…
Анна Порфирьевна одна не изменила своей тоске. Она упорно отгораживалась от внешнего мира, оскоблявшего своей суетой её великую печаль. Тобольцев был испуган этим настроением и загадочными слухами об исчезновении Федосеюшки. А когда, две недели спустя после похорон Лизы, полиция уведомила Тобольцева, что в богородском лесу найден труп повесившейся женщины, он скрыл эту весть от матери, но решил немедленно увезти её в Крым.
* * *
Был тусклый и грустный осенний день, когда Тобольцев и дворник Василий, в сопровождении городового, подошли к тому месту, где был найден труп. Через редевшие стволы сосен ещё издали показались фигуры понятых, следователя и полиции. Все головы оглянулись на подходивших.
Тобольцев озирался среди этой красочной гаммы умирающей зелени. Место было глухое, заросшее кустами чернолесья. Невдалеке чувствовалась близость болота. И было что-то зловещёе в этой пустынной полянке, внезапно открывавшейся среди леса, далеко от большой дороги и от жилья. Нельзя было найти места удобнее для самоубийства, и надо было только удивляться силе инстинкта, который безошибочно привел покойницу в эту глушь. Даже странно было, как могли так скоро найти этот труп! Он мог бы висеть здесь до зимы…
Дворник остановился внезапно, точно яма у него открылась под ногами. «Она… Андрей Кириллыч… Она самая…» — И глубоко дыша, он снял картуз и перекрестился. Тобольцев замер…
Резко выделяясь на фоне золотой лиственницы, шагах в двадцати от него стояла Федосеюшка… Да, она стояла, и это было так неожиданно и страшно, что у Тобольцева задрожало все внутри, и он понял ужас непосредственного Василия, который не решался сделать ни шагу дальше».
Она стояла, высокая-высокая, в своем обвисшем черном платье, пронизанном дождями и влагой ночей, уронив руки вдоль стана, низко опустив голову и пригнув подбородок к груди… Казалось, она тяжко задумалась… Казалось, она склонилась покорно под велением роковой судьбы… И нагнувшаяся над нею ветка дерева как будто участливо прислушивалась к её последним словам…
Подошедший сторож рассказывал Тобольцеву, что ещё дней десять назад, проходя случайно этим глухим местом в сумерках, он увидал в кустах задумчиво стоявшую женщину…
Показалось ему только, что она ростом очень высока… Но поза была так естественна, что он прошел мимо. Тем более что по делу спешил, к начальству… А потом, когда он её ночью вспомнил, то ему, по собственному его признанию, вдруг чего-то стало жутко… Услыхав об исчезновении их горничной, он пошел по памяти искать это место, уверенный на этот раз, что женщина, которую он видел тогда, была она… «И только, значит, я кусты раздвинул, гляжу, а она стоит… вот как тогда стояла… не шелохнется…»
— Господи помилуй! — прошептал Василий, весь дрожа…
Настала тишина. Слышно было, как дышит Василий, как далеко где-то хрустит сухой валежник и как перепархивают в чаще спугнутые людской речью птицы… Желтые озябшие листья срывались с белевших берез и, тихо кружась, бесшумно падали на сырую, утоптанную землю…
Тобольцев подошел ближе. Он видел ясно синевато-белую дорожку пробора среди черных волос склоненной головы и носки ног, беспомощно и жалко видневшихся из-под платья, так близко-близко от земли… Труп разложился уже. Вместо лица было что-то раздутое, сине-зеленое… И такое безликое и страшное, что Тобольцев невольно зажмурился… Но сильнее всего поразили его мертвые руки… эти пальцы, почерневшие, но ещё тонкие и цепкие, и в смерти такие же выразительные, какими они были при жизни… Скорченные судорожно и застывшие как бы в гримасе предсмертного отчаяния, они так много, так ярко говорили о задавленной жажде жизни, о побежденном силой духа мятежном инстинкте — об этой страшной последней борьбе, — что из груди Тобольцева вырвался стон… Он чувствовал, что до конца своей жизни, в бессонные ночи, в яркие солнечные дни перед ним будет всплывать этот длинный, черный призрак, эта покорно склоненная голова, с синевато-белой дорожкой пробора, эти отчаянно молящие, скорченные судорогой пальцы.
Глубокая тишина царила на полянке, полной людей… Хлопотливо перепархивали птицы; глухо стукала оземь срывавшаяся еловая шишка, тихо летели умирающие листья берез… А живые люди, жалкие и беспомощные перед тайной смерти, глядели в унылом безмолвии на застывший в своем загадочном молчании — чуждый им и жуткий — силуэт…
Тобольцев чувствовал, что никому не разгадать этой роковой драмы! Вся жизнь Федосеюшки была окружена мглой. И теперь она ушла в Бесконечность, унеся с собой все тайны… Одно Тобольцев знал теперь несомненно; эта смерть была последним и неизбежным звеном той цепи загадочных событий, которые привели Лизу к самоубийству.
Василия всю ночь трепала лихорадка. Женщины плакали и выли от ужаса, слушая его бесхитростный рассказ. Особенно убивалась Стеша. То, что покойницу положили в простой дощатый гроб и повезли хоронить в безвестную яму, без отпевания и креста, — её, которая была так религиозна, — поразило воображение женщин. Никто не понимал причины смерти, но предсмертные страдания покойной чувствовали все…
Ночью не гасили огня; вечерами все жались друг к другу. И даже в сумерках, нечаянно наталкиваясь в коридоре на висевшее за дверью на гвозде платье, испуганно кричали и истерически плакали… И у мужчин расстроились нервы… Ермолай, которого мучила совесть, с лица спал в одну неделю. Николай страдал бессонницами. И что всего страннее, смерть Лизы ни в ком, кроме Сони, не вызвала мистического ужаса. Скорбь утраты даже у Фимочки парализовала обычный страх живых перед мертвыми… Но образ стоявшей Федосеюшки, образ непогребенной самоубийцы никому не давал покоя.
Тобольцев боялся, что по испуганному шепоту и растерянным лицам мать его догадывается о драме. В один день он уложился, а к вечеру следующего дня они с Анной Порфирьевной уже мчались курьерским поездом в Крым.
Вся семья в тот же день перебралась бы в Москву, если бы не помешал ремонт таганского дома. Любимая дача и этот чудный лес казались теперь зловещими, постылыми, полными призраков и теней… В газетах ещё раньше прочли о таинственном убийстве неподалеку от их дачи, в Сокольниках. Все чего-то боялись… Казалось, мертвецы по ночам бродят крутом дома, заглядывают в окна и стучат в рамы… И как ни старался трезвый Капитон уверить брата, дам и прислугу, что это ветер трясет рамами, что брызги дождя или ветка стучат в окна, ему не верили, с ним спорили вражбедно, отстаивая права ушедших здесь, на земле… Николай перешел жить к Капитону, комнаты Лизы и Анны Порфирьевны стояли запертыми на ключ. И одна только Катерина Федоровна с нянюшкой приходили по утрам стирать пыль в будуаре Лизы… Катерина Федоровна ничего не позволяла переложить или тронуть. Часто схватив её вышивку или закладку в книге, она вскрикивала и, горячо целуя эти безжизненные предметы, заливалась слезами. И нянюшка Анфиса Ниловна, подгорюнившись, начинала рассказывать что-нибудь из прошлого «цыганки», чувствуя, что эти слезы дают «молодой» облегчение…
Но когда наступала ночь, страх рос, заглушая нежность… Катерина Федоровна клялась, что слышала в коридоре шаги, легкие и печальные, шаги Лизы… Она спала с Соней. Но потом потребовала, чтобы и нянюшка, которая одна ничего не боялась, ложилась рядом, в будуаре… Николай и Фимочка тоже слышали внизу легкий скрип половиц по ночам.
— Полы ссыхаются! — сердился Капитон. — Эка диковинка!..
Но когда как-то раз, в дождливый холодный вечер, в окно ярко озаренной столовой ударилась крылом преследуемая кем-то птица, все вскочили из-за стола, закричали, а с Катериной Федоровной сделалась истерика. Капитон велел завтра же послать за фурами и назначил день отъезда.
Тобольцев упорно боролся с настроением Анны Порфирьевны.
— Маменька, — говорил он, — возьмите себя в руки! Не думаете ли вы, что и я не страдаю? Ведь я любил Лизу, как мужчина любит желанную, прекрасную женщину… Но такая печаль — чувство разрушающее! В нем нет творческих элементов, оно вредно для жизни… Я знаю, Лиза была красотой вашего существования, да! Но, маменька, нельзя остановиться! Нельзя застыть в тоске… Смерть неизбежна. Жизнь коротка. А кругом ещё так много прекрасного!..
Они объехали весь южный берег. Но природа, мирившая Тобольцева со всякой утратой, учившая его понимать свое место в мире, в сектантской душе его матери вызывала новый взрыв скорби. её оскорбляла и раздражала эта равнодушная красота живущего — теперь, когда Лиза исчезла…
Они вернулись в конце сентября, а через два дня Катерина Федоровна родила девочку. По желанию Тобольцева, они наняли квартиру в одном из переулков Арбата. Соня жила с сестрой. В отсутствие Тобольцева примчался Чернов, полный самого воинственного пыла. Катерина Федоровна встретила его сурово. Но смерть Лизы и Федосеюшки и отсутствие Тобольцева так поразили Чернова, что ярость и ревность его улетучились, и он расплакался. Он страстно звал Соню к себе, прося предать все забвению, на коленях клялся не изменять… Соня не отвечала ни да, ни нет… А теперь она не хочет оставить больную сестру.
Капитон и свекровь опять были приглашены крестить. Анна Порфирьевна на имя внучки положила десять тысяч в банк. Но и к ней она выказывала такое же равнодушие, как и к Аде. Капитон мог утешиться. Очевидно, матери его были чужды все инстинкты нежной бабушки…
— Жаль! — говорил Тобольцев возмущавшейся жене. — Жаль не детей, конечно… Им и так хорошо… Мне жаль маменьку… Эти чувства удивительно скрашивают жизнь женщины, у которой все позади!.. Но — откровенно говоря — мне эта черта в матери нравится. Я вижу в этом нечто новое… Лиза была ей дороже собственных детей и внуков… А разве это не ценно?
Анна Порфирьевна с последнего единственного портрета Лизы заказала себе другой, в красках и во весь рост, и повесила его в своей спальне. Как живая, глядела из рамки Лиза — вся в белом. Тобольцев подолгу стоял перед портретом, и ему вспомнилось благоуханное утро, когда они ехали через Сокольники и он упросил Лизу завернуть к фотографу.
— Маменька, — говорил он, целуя голову матери, плакавшей перед портретом. — Вы ещё не жили, вы не знали радости… Перед вами целый мир неведомого вам искусства. Мы с вами изучим его за эту зиму… А весной поедем вдвоем в Италию…
Но его мечтам не, суждено было сбыться…
ещё в Крыму, следя за газетами и настроением общества, он чувствовал, что растет прибой. Дует откуда-то резким, свежим воздухом, и зыбь бежит, и пенятся гребни волн…
Не успели они вернуться, как вечером пришел Невзоров. Запершись в кабинете, они долго говорили о чем-то, к великой тревоге Катерины Федоровны. А на другой день началась забастовка[228]. Не вышла ни одна газета… стали трамваи.
— Это что же будет? — с круглыми глазами спрашивал Капитон за ужином, в Таганке. — Как же это людей без сведений держать?.. Теперь не нынче-завтра мир объявят…
— Петербургские типографы ещё не забастовали, — сказал Тобольцев, ужинавший у матери.
— Покорно благодарю!.. Двадцать копеек за номер… Стеша все киоски обегала… да и их расхватали…
Кухарка вечером вбежала в спальню Катерины Федоровны: «Муку покупайте, да скорее, барыня!.. Что сейчас у Колесиных делается… Беда!.. На части магазин разносят…»
— Да что такое?
— Булочные, бают, забастуют завтра все… Без хлеба останемся…
— Боже мой!.. Что такое творится?.. Соня, Соня!.. Беги скорее с Марьей в лавки… Берите муку… Вернетесь на извозчике…