Товарищи попытались спрятать Тиадбу — и всех их расшвыряло по углам. Самыми упрямыми оказались Кхрен с Фринной, но их тоже смело в сторону.
Бледность и печаль вновь снизошли на нее, вновь она в одиночестве. Не в первый раз оказалась Тиадба в окружении женских форм, которые упорно избегали отчетливых очертаний. Печаль осела тяжким бременем. Женщины, словно самоцветы, вырезанные из различных стадий движения реального человека, начали совмещаться, складываться и…
…и превратились в даму, чье лицо светилось изнутри подобно бумажному фонарю. Кожа бела как лед, глаза серо-зеленые с серебром, тело скрыто под покровом, который окутывал ее, словно карта с изумрудными лугами и золотыми реками. Конечности удлиненные, грациозные, на кончиках пальцев хищные цветы, а между бутонами — буквы, символы, числа, вычерченные переменчивым пламенем, что бросает отблески в лицо Тиадбы, что-то выписывает на коже теплым, отнюдь не жадным огнем.
Эта дама чем-то знакома, хотя они никогда не встречались.
Тиадба уже дала ей имя: Мать. Матери были разновидностью паренталей — в данном случае, женщинами, которые существовали до тебя и напрямую передали свои истории, после рекомбинации превратившиеся в твою собственную повесть. Великие цепочки прошлого опыта — ошибки, совершенные в мгновения ужаса и радости, утрат и триумфа, — все передается последующим экспериментам в темпоральной линии: детям.
На матерях, так же как и внутри них, записаны и другие партнеры: то мужчины, то сочетания мужчин и женщин, порой одни женщины, а иногда и половые деноминации вне жизненного опыта Тиадбы — Формовщицы, прилагатели, списчики, геносенсуали, — что создает разнообразнейшие, тончайшие потомственные нюансы. Некогда целые города предоставляли свои истории ради создания одной-единственной матери, собирались на празднества по случаю рождения одного младенца, воспитывали его, пестовали и лелеяли — затем удваивали, утраивали и отправляли в другие города в качестве изумительного подарка…
Город, подобный Кальпе: женщина, мать.
Асуры и Девы, разные подвиды человечества, — все они обладали уникальными, с трудом поддающимися исчислению путями для создания партнеров и матерей. В этих способах, изобретенных на протяжении сотни триллионов лет, истории комбинировались и двигались дальше, чтобы их читали другие, чтобы обрели форму новые истории.
По сравнению с Тиадбой женщина была высокой — выше любого жителя Ярусов, даже Патун выглядел бы рядом с ней низкорослым. А линии ее тела… восхитительны, хотя и очень необычны. Впрочем, Тиадба ее не боялась.
Лишь мне одной дозволено помнить. Таково наказание за попытку уничтожить Тифон. В свое время я была не столь жалка.
Вот что, получается, осталось от Ишанаксады, рожденной из всех историй. Дремлющая бесконечность изливалась из нее в Тиадбу, превосходя все, что несла в себе любая книга, — и все же она была сделана из слов.
Дитя, ты мое последнее создание. Так решил мой отец — взгляни на эти танцующие ленты, что обвивают и проникают насквозь. Здесь — конец всему. Наши жизни отражаются эхом — и я потеряна.
Некогда Натараджа была прекрасна — издревле величава в сравнении с прочими городами Земли, славна великолепием, приемля прошлое человечества. Она держалась в стороне от Войн за материальную массу почти до самого конца, гостеприимно привечая любого, стараясь не вмешиваться, быть нейтральной, пока Ратуш-Князья оставшихся городов — и прежде всего Кальпы — не решили силой вынудить ее выбрать ту или иную сторону.
Хаос глотал галактики, миры и звезды — но человек по-прежнему шел войной на человека.
Натараджа, видя это безумие, оборвала последние связи с союзниками, отныне принимая всех, кто бежал от Эйдолонов и прочих ноотиков.
Кальпа наконец замкнулась в себе защитным полем, оставив последние шесть городов на поругание.
Пять из них пали.
Натараджа — будто специально оставленная на сладкое — в одиночестве противостояла наползавшему фронту Хаоса.
Ишанаксаду выслали сюда незадолго до падения города. В те страшные дни все казалось потерянным — но жители усердно занимались своими делами: Девы, Ремонтники, Формовщицы, Асуры и даже горстка совестливых ноотиков.
На глазах дочери Библиотекаря люди Натараджи делали все, что было в их силах, стремясь остановить Тифон, это неизвестное качество — могучее, незамысловатое, извращенное, — которое трансформировало остатки космоса. Они возвели баррикады и щиты, окружили город древними текстами, торопливо выгравированными в камне, записанными световыми лучами и сохраненными в метрике континуума, на который опиралась вся энергия и вся материя, заполнили письменами молекулы, атомы и прочие разновидности вещества, спроецировали на небо, на наползавшую мембрану беспорядка, — задействовали все, что сохранилось в библиотеках за сто триллионов лет истории.
Этого оказалось недостаточно.
Менялась память — первый симптом триумфа Тифона. Асуры и ноотики исчезли практически сразу. Записи и тексты уходили в небытие по всему городу. Люди начали по-иному вспоминать свои жизни, затем и вовсе стали их терять — искажение фатумных линий, забывчивость, распад до состояния скрипучей черной пыли, финальный акт милосердия для тех немногих, кому повезло.
Вплоть до последних мгновений свободы философы Натараджи силились осмыслить новый порядок вещей, но втуне: осмыслять было нечего, кроме гнойника воинствующего беспорядка. Изменения без какой-либо цели.
Похоже, что чувства людей вызывали у Тифона как недоумение, так и боль.
Тифон прощупывал оставшиеся умы, хранилища памяти, души всех живых тварей, задавая вопросы, от которых сразу наступало безумие. Способность видеть означала муку. Способность помнить означала новый вид забывания.
Тифон же попросту удовлетворял любопытство. Даже по истечении триллионов лет он так и не нашел рецепта для космоса. Он удвоил усилия — и породил предпосылки собственной неудачи. Вынужденная, наспех созданная парадигма Хаоса — плохо продуманная, небрежно сбитая вместе, — терпела поражение всюду, если не считать непосредственно мембрану изменений, многомерный фронт, которым Тифон глодал и абсорбировал старый космос.
Одной только Ишанаксаде — как и предвидел ее отец с самого начала, еще в эпоху своего пребывания среди шенян — было позволено все это помнить.
ГЛАВА 107
Джинни подумала, что это смахивает на гигантский цветок. Возвышаясь над головой девушки, он рос из треснувшей, вздутой мостовой в тени свисающих, предательских останков сердца города, которые дыбились исполинскими рождественскими елками, плесневелыми после схлынувшего потопа, образуя настоящий бурелом, неся на себе следы былых украшений. Впрочем, украшения эти казались шире любого города Земли. И, разумеется, никакого света.
Энергия давно покинула эти руины.
Цветок — или, может статься, гриб? — нахально демонстрировал своеобразную, жутковатую независимость в самом сердце архитектурных отбросов. Джинни обошла его кругом: в месиве чрезмерно вытянутых рук, ног и торсов иногда проглядывали какие-то шишки, напоминавшие головы. Анатомические куски, из которых был образован стебель цветка, время от времени подрагивали, а головы приподнимали веки, но не из желания что-то увидеть — глаза были пусты, мертвы, — а ради выражения крайнего дискомфорта.
Нет, это не путепроходцы — они ничем не напоминали Тиадбу. Скорее, они походили на саму Джинни. На ее современников. Более того, грибообразные цветки в изобилии росли под сенью подвешенных руин.
Некая вещь преднамеренно занималась сбором людей — тех, кто на свое злосчастье выжил и оказался доставленным сюда вместе с поперечным срезом конца времени.
Вот почему, когда она покинула склад, старые части города выглядели обезлюдевшими. Оказывается, провели генеральную уборку, зачистку. И что-то — возможно, те слуги, которые сновали по колеям, — свезли всех в это место, где соорудили нечто вроде предостерегающих знаков.
Пугала.
Джинни передернуло, но в душе шевельнулось странное чувство надежды на лучший исход. Как ни крути, а пугала выставляют в тех случаях, когда боятся, что кто-то придет и отнимет нечто эдакое.
В высоченном черенке гриба Джинни попыталась отыскать знакомые лица, кого-то из тех, кого она знала: друзей, ведьм…
Мириам Санглосс.
Конан Бидвелл.
Нет, тщетно. Впрочем, их так много. Что если тех, с кем она вступала в контакт, приберегли для особо мучительных издевательств?
— Ненавижу, — сквозь зубы выдавила Джинни. Глаза ее сузились в щелки-бойницы, в груди нарастал гнев на любого, кто услышал бы. — Не боюсь я тебя! Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ!