Мама постояла и призналась:
— Я посмотрю, как мужики приходят на твои картины смотреть. Сидят перед ними смирно, у меня и горе будто проходит. Думаю: хоть и денег у тебя за них нету, все равно пусть смотрят. И даже радость какая-то. Мужики — они ведь серьезные, им все всегда много знать хочется. А тебе, если в деревне понравилось, и работай. Как-нибудь проживем… Ой, что я стою?..
Она будто испугалась, но от усталости ничто в ней не встрепенулось.
— Ты и не ел ничего, наверно?
— Побудь немножко со мной, мама. Я давно тебя не видел, не смотрел на тебя. Когда-нибудь мы с тобой получим деньги. Много денег. Кофту тебе купим — самую лучшую, какие только есть на свете. Платок оренбургский — мягкий и красивый, — ты никогда таких не видела.
Мама смутилась от непривычного внимания, хотела уйти.
— Ты и так много чего-то навез в коробках.
— Краски.
— Все деньги, наверно, истратил? А в рубашке какой уехал, в такой и приехал.
— Вот и нет. Какие ботинки купил! Сейчас покажу. — Я достал чехословацкие туфли. — Нравятся?
Мама молчала в тихой обалделости.
— Ой… нехороши. Носы шибко острые, как на смех… Клоуну. Надеть стыдно.
— Сейчас такие носят.
— Носи, если тебе хорошо. Только в деревне ведь, если наденешь, мне все равно будет стыдно.
— Ладно, ма, обещаю — при тебе не надену.
— А мы сегодня картошку перебирать закончили. Изнастались. Пойдем есть. Щи из печки доставал? — Она открыла заслонку. — Пока ты ездил, ой, что здесь было! Катя Холшевникова в газете про нас написала, И про Подзорова, и про Чекина. Вся деревня читала. Голумели три дня. Она ведь теперь учительницей работает. А Пронек встретил в конторе Чекина, возьми ему да скажи: «Ну как, газету видел? Теперь с тебя борчатку снимут». Сережка Чекин собрался со своими дружками, напился в воскресенье и пришел к клубу Пронька искать. А там плотники из города деньги получали, домой собрались, и тоже пьяные, Те, дескать, городские, а эти наши — боксеры, агроном их учит. Ну, слово за слово — и… что тут началось!.. Губы поразбивали, кровища льет. Один плотник на машину залез, наши за ним. Он цепью отмахивается, бьет по рукам — весь кузов искрошил. Тут Юрка прибежал. Без шапки, в свитере одном. Кричит: «Перестаньте, перестаньте», — а его боксеры все лезут. Он тогда как давай их сам… Как кого ударит — так падают. Дрались страшно. Председателю это не понравилось. Хорошо, что ты в городе был, там, поди, такого нет — у нас только.
10 апреля.
Андрей зашел и поставил авоську на стол. Достал из сетки три бутылки «Рислинга» и свертки в упаковке гастрономов.
— Откуда? — удивился Юрка.
— Из города. Зашел перед отъездом в магазин, смотрю, ну и… не устоял. Дома одному сидеть не хочется.
Я разворачивала колбасу и сыр. Студила ладонь целлофановая обертка «любительской». Я была рада сегодняшнему вечеру. Появилась студенческая праздничность, когда нет ни к чему претензий и просто радуешься случаю, что собрались вместе.
— Я поджарю. Только вам затапливать.
— А можно не жарить, — по-ребячьи упрашивает Юрка. — Опять дрова…
— Можно не жарить, — притворно канючит Андрей.
— Я бы вам показала свои кулинарные успехи. Знаете, что я уже умею?
— Можно не топить? — тянет Юрка. — Давайте наскоро, а?
Я гремлю крышками ведер в углу. Достаю капусту, холодец. «Разве можно такое ставить к вину?»
— А это надо? Андрей, мы еще не ели…
— Ставь все, — говорит Юрка. — Простим себе.
Пододвигаем стол к кровати.
— Долго там жил?
— Неделю, — говорит Андрей. — Двум нашим парням из Суриковского мансарду дали. Они туда с женами перебрались, холстами перегородились. Рады. Утром жен отправляют на работу, а сами за живопись. Говорят, я тоже получил бы. Теперь прозевал. Зеваю… Всю жизнь. Спал у них на иллюстрированных журналах, наверное, поэтому полон замыслов.
— Неужели так сложно с квартирами? Даже художникам?
Андрей рассмеялся.
— Художникам особенно. Инженеры от своих организаций получают, а у художников организация тунеядствующая. Они прошлый год косяками в деревню подались. Газеты об этом покричали. В общем, «патриотическое движение». А они через полгода все вернулись. Деревни-то чужие. Парни кочегарами не захотели работать…
Андрей возбужденно-насмешлив.
— Я давно тебя не видел, — говорит Юрка. — Ты, по-моему, даже похудел здесь?
— В форму вхожу.
Я смотрю на него, на сгустившуюся синеву глаз, и не вижу той беспомощности, что была там, на лугах. И у меня ни смущения, ни сожаления. Ощущение такое, будто об этом я знаю только одна, будто это мне приснилось и я вольна, как хочу, думать об этом. Мне хочется рассмеяться, соскочить и закружиться по комнате. Но ведь Андрей знает об этом. Знает.
— Мужчины! Ну что же вы?
Я пью это всегда неприятное мне вино. Даже хочу, чтобы в нем было больше горечи. И с большей болью насилия я хочу пить его и наказывать себя до отчаяния, делать глупости, будто все мне — трын-трава.
Я знаю, что еще не пьяна, только не чувствую себя. Я не материальна.
Андрей только что приехал из города. В деревне пожил, поработал и уехал. А я? На что обрекаю себя? Жить среди людей, которые будут главным своим, подспудным вечно держаться кержацких устоев. Может, и пробудится у них когда вспышка удивления перед чем-то, но своим они не поплатятся.
Андрей шутливо сообщает Юрке:
— Парни чуть меня не женили. В следующий приезд, наверно, не устою. Посмотрю на тебя…
На какое-то мгновение глаза его словно замирают в задумчивости, а сам он улыбается, весел.
Я ловлю в себе непонятное эгоистическое чувство. Хочу, горько хочу, чтобы у него перед другой никогда не было такого обреченного и радостного испуга. Это было только мое.
— Юра, давай за тебя, — говорит Андрей. — За то, что ты здесь не зря. Боксеры-то из этих парней ничего получаются? Помнишь у Джека Лондона? Какого-нибудь сибирского феномена обнаружишь.
Я поднимаюсь, выхожу из-за стола. Я хочу музыки — громкой, чтобы она оглушила меня, не дала взорваться.
Я нахожу ее. Магнитофон на стуле бубнит, я слышу звуки его в полу, в стенах.