Девушка идет с кувшином на плече, улыбается. Одежды длинные, струящиеся, по краю вышивка узором затейливым. Хочется присмотреться, а не получается. В глазах все как будто расплывается. Прошла неспешно, только песок под сандалиями шуршит. А улыбалась ли? Лица не запомнил. Только волосы. Былые. Распущенные. Вроде бы. А может и не распущенные? Все здесь вроде. Все не так, как кажется.
Мысль начнешь думать, — забывается. В договор хотели дополнительных плат ежемесячных вытребовать, забылось. Потом снова вернулись. Торговец их, Лойд Хаварт, сидит, улыбается радушно, — Что-то забыл, Князь?
Вроде забыл, а что не помню, — стою, — дурак дураком.
Торговец еще шире улыбается,
— Хорошо, что вернулись. Мы хотели предложить выплаты в Город. Ежемесячные.
Я дернулся, вспомнив, и подписал дополнительный пункт. Домой приехали, в свиток заглянул, — прописана сумма, что и хотели получить. Позже понял, — я же её не назвал. Или назвал? Что же это за пустынники такие?
А потом увидел Дару. И другие женщины меня перестали интересовать. И в стане, И в Городе. Я просто перестал их замечать.
Любимую наложницу, пришедшую как-то ночью в мои покои без спроса, велел продать, — пришлым, чтобы никогда больше не видеть. Правильнее было бы, конечно убить, тем более, что и повод был, но потом передумал.
Что-там Вождь говорил про тело как Сосуд, хранилище Света. Тело было молодым, жарким, вспыхивающим от моих прикосновений мгновенно. Не понятно было только, откуда в ней взялся Свет.
За оскорбление Князя полагалась смерть. А что это как не оскорбление, если тебя видят голым и беззащитным? Пожалел. Хотя и обманывал себя, что решил по Справедливости. Ведь она уже спала в моей постели. Могла и ошибиться, приняв разовое разрешение за постоянное приглашение.
А стражника казнил. Сам. Потому что он, как раз приказ нарушил.
Да и мысли в его голове вертелись пакостные, нечестивые. Подсматривать собирался. И за Князем, и за чужой Женщиной. Дурак. Думал не узнаю.
Остальных наложниц тоже велел продать. А сам поехал к Вождю, просить отдать мне его дочь.
Вождь ответил категорически, — Своих за чужих не отдаём.
Колдун тогда спросил, это твоё последнее, слово, Вождь? — и по возвращению в Город предложил мне другой план.
С воплощением пришлось повременить, да и сама подготовка заняла немало времени. Но тогда казалось, что всё пройдёт просто. Каким самонадеянным я был! С этими пустынниками никогда просто не было.
Прав был Колдун. Слова Вождя ядом проникли в моё нутро, меняя и перестраивая Тьму, казалось развеивая её, нарушая сами основы. Справедливость больше не казалось единственно правильным мерилом.
Вестник прискакал в полдень. «Если Князь не передумал, то ритуал будет проведён завтра на рассвете».
Князь, не передумал! — я считал часы, стоя на городской стене и глядя вниз, на кочевой стан.
Хотел попросить Колдуна, отвести меня к Даре, но его нигде не могли найти.
Колдун исчез из Города. А я считал его своей правой рукой. Почти другом. Хотя слово Друг звучало странно, напевно, из языка детей пустынь. В нашем, — такого понятия не было.
Жрец, связавший нашу Тьму на рассвете, связал и наши души, — там, где они соприкасались, давая возможность понимать друг друга, почувствовать Тьму друг друга.
Обычно мужчине после обряда доставалась Сила, женщине — Слабость. Поэтому-то и нельзя было трогать чужих жен. Владея чужой слабостью можно управлять миром.
Колдун исчез вместе с амулетом, позволяющим мне понимать детей пустынь. Хорошо еще, что вестник принёс послание на нашем языке. Иначе бы я не понял.
Хотя, если вспомнить, они всегда говорили с нами на нашем языке. Не идеально, но понятно. Странно, когда только успели выучить?
До рассвета следовало помыться, одеться, и выйти за городскую стену. В городе нам не советовали оставаться, — во избежание, так сказать. Во-избежание чего, — непонятно. Но рисковать никто не стал.
Вождь ждал нас у городской стены. Один. В Руках табличка. Выглядело всё как-то слишком просто. Нас осталось не более сотни. Если считать по мужчинам.
Женщин и детей в расчет никогда не брали. Хотя они естественно стояли здесь же, как и старики. Мужчины без оружия, все босые, у женщин нет украшений. Вообще никаких предметов. Нательная рубаха, волосы распущены. Все как было велено.
Вождь поднял на меня глаза. Бледные, серебряно-голубые, они обещали мне смерть.
— Я попрошу Милосердного остановить солнце, чтобы оно не взошло, — приблизившись, Вождь смотрел на Князя и как будто сквозь него; все затихли, боясь проронить хоть слово.
— Вы же забудете сейчас обо всём. Выбросите из головы все желания, мысли, страхи, почувствуете пустоту внутри, разрешите быть себе изначальному, — Князь, внутренне холодея, понял, что с момента его приветственного жеста, Вождь ещё ни разу не разомкнул губы.
— Ай, да пустынник! — подумал Князь, — Даже Колдун так не умел.
Заканчивался предрассветный час.
— Не гоните Тьму, но и не подчиняйтесь ей! — голос Вождя, звучал казалось для всех и никого в отдельности, гулко возникая сразу в голове, наполняя собой, создавая звенящую пустоту внутри, вытесняя все мысли и ощущения.
— Впустите внутрь Свет Вездесущего, как этот мир впускает солнечный свет, — не повышая голоса, он смог быть услышан каждым, — от воинов, стоящих сразу за спиной Князя, до стариков, замыкавших ряды, и находящихся ближе всего к городской стене.
— Для каждого из вас, солнце взойдет сегодня в разное время. Сейчас, когда души ваши открыты Милосердному, — просто поднимите глаза и протяните руки к небу, становясь сосудом для Света! — звучало как-то слишком просто и дико одновременно. — А когда почувствуете наполнение, — закройте глаза и опустите руки.
Вождь продолжал говорить какие-то казалось, обычные вещи о том, что никто не знает себя до конца, ведь лишь впуская в комнату свет, можно увидеть то, что пряталось в темноте, что даже пустыня оживает, нужно лишь оросить её, дав солнцу делать свою работу;
Голос лился без перерыва, слегка растягивая слова, отчего они звучали странно певуче.
Заглянув, казалось в самое естество, подготовив каждого, как хороший виночерпий омывает и готовит кувшин перед тем, как налить в него дорогое вино, — Вождь начал Ритуал.
Люди застывали, послушные Голосу, поднимали руки, каменея; застывало само время.