Тобольцеву это несчастие казалось непоправимым. Сам он уцелел случайно, только потому, что Потапов, давно подозревавший «слежку», прекратил свои визиты.
А утром, не успел Капитон Кириллыч заявиться в контору на Никольской, как нагрянула полиция и начался обыск.
С Капитоном чуть удар не сделался. Само собой разумеется, на складах ничего не нашли; из допроса хозяев и арестованных приказчиков (их выпустили на другой день) выяснилось, что Потапов сюда редко заглядывал. Тобольцевых больше не беспокоили. Но ужас, пережитый Анной Порфирьевной за эти трое суток, она никогда уже не могла забыть.
Тобольцев, по её просьбе, переехал домой, в Таганку.
— Вот тебе деньги, выезжай за границу, — сказала она ему через неделю. — Я уже все устроила. Паспорт тебе через два дня готов будет. Успокой мою душу! Ночей не сплю…
Ей не пришлось настаивать. Ехать за границу давно было заветной мечтой Тобольцева. И братья вздохнули свободнее, когда он уехал наконец. По волнению матери они догадались о близости Андрея к этому «прохвосту» и «разбойнику».
Жалели Потапова только Анна Порфирьевна и нянюшка, она не раз пролила слезу о «бедной сироте Стёпушке» Анна Порфирьевна нашла возможность снабдить Потапова большой суммой денег, накупила ему валенок, белья, плед, послала прекрасную шубу. Потапов был тронут до слез.
Тобольцев выехал прямо в Женеву, с рекомендательными письмами. Он побывал в Берне, в Цюрихе, в Лозанне — всюду, где бедствует, работает и грезит наша русская молодежь. Результатом этих связей было письмо Тобольцева к матери, где он просил выделить его немедленно из наследства и переслать его долю в заграничный банк.
— Пропадет, — решили братья. — Все на баб растратит!
Тобольцев вернулся через четыре года, и дома ахнули, увидев этого «барича»-европейца.
Но не менее чем внешним обликом, изменился Тобольцев и в другом. Он слушал лекции права и философии в немецких университетах; летом знакомился с заводами Бельгии и наблюдал жизнь рабочих в этих промышленных центрах. В лодке проехал весь Рейн; бродил по Тиролю и Альпам; пешком обошел всю Швейцарию, поднимаясь на высочайшие вершины к глетчерам и вечным снегам. Полгода он считался студентом Парижской высшей школы, не из-за науки, собственно, потому что там нечему было научиться образованному человеку. Но его интересовала сама аудитория, партии русской молодежи, их программы и их борьба. ещё охотнее посещал он в Париже клубы рабочих, секции народных университетов в Монмартре и Батиньоле, митинги разных партий. Он наблюдал чужую жизнь, сам принимал в ней невольное участие, вырабатывал себе миросозерцание — на этот раз свое, а не чужое и навязанное извне…
«Расту, сам чувствую, что расту», — писал он матери, которая страстно ждала его писем и тайно плакала над ними. А писал он ей часто и откровенно Ему по-прежнему доставляло наслаждение приобщать эту богатую натуру к сокровищам цивилизации; делиться с нею впечатлениями; разбираться вместе с нею в этом хаосе нахлынувших в душу новых чувств и новых веяний. Его письма напоминали дневник.
И Анна Порфирьевна скоро узнала, куда и на что ухнул его капитал… Она с ним заодно переживала все его увлечения. И она не осудила его. Для нее, «натуры не от мира сего», как её определил Пота по в, — деньги были всегда «делом наживным», а не целью жизни и культом, как для целого ряда её предков. И если она сокрушалась вообще, то лишь от страха за судьбу своего любимца. Этот страх, после гибели Потапова, отразился болезненно на всем её организме, наполнив её душу темными предчувствиями.
Но Тобольцев был прежде всего артист по натуре, и за границей искусство привлекало его сильнее политики. При нем в Вене ставили «Ткачей» и «Потонувший Колокол» Гауптмана. Он посещал в Париже «Свободный театр» Антуана[33], знакомился с великими артистами. В Дармштадте и Мюнхене он сблизился с художниками. Был в Байрейте на могиле Вагнера и в его театре; слушал «Парсифаля», «Тристана и Изольду»…[34] В Риме он бродил по форуму, с планом в руке, восстанавливая фантазией все эти развалины, с благоговением ступая по плитам древней мостовой. В Неаполе часами стоял пред Венерой Каллипигийской и за бешеные деньги купил её копию-миниатюру из каррарского мрамора… Италия очаровала Тобольцева, и он долго не мог расстаться с Флоренцией, этим городом цветов и радости.
Он сам чувствовал, как вырос, когда очутился наконец в своей родной Таганке, в огромном двухэтажном доме, где когда-то в девять часов спускали цепных собак и тушили огни… Какой темной, дикой и бесконечно жалкой показалась ему Таганка, его семья, уклады всей этой жизни — его родина!.. С какой болезненной жалостью обнял он мать, когда она кинулась ему на шею с воплем радости!.. Анна Порфирьевна «сдалась». Он это понял сразу.
Встречать его высыпала в переднюю вся родня: Капитон с женой и детьми, Николай и вся дворня. Но наверху, на лестнице, показалась женщина… Маленькая черная головка на высокой фигуре. Странные зеленоватые глаза… Дикая и пугливая, она исчезла мгновенно. Словно приснилась.
— Сказка… — прошептал Тобольцев. — Кто это маменька?
— Это Лиза… Жена Николая… Разве ты не получил письма?
Он промолчал, задумавшись внезапно, не расслыав вопроса. Наивный, непосредственный восторг, почти граничивший с ужасом… какое-то словно безволие перед стихийной, неосознанной страстью… да, он всё это прочел в незнакомом женском лице в одно короткое мгновение. И был потрясен.
«Эта встреча не пройдет даром…» — почувствовал он.
Наверху, у матери, он спросил, озираясь:
— А где мой портрет, который я вам из-за границы прислал? Не вижу его…
— Ах! В самом деле!.. Это все Лиза… Чудачка!.. Взяла показать кому-то, да и держит у себя… — И она нервно позвонила.
— Оставьте, маменька!.. Потом… — Его ноздри дрогнули, и в зрачках загорелся огонек. — Они давно женаты, маменька?
— Скоро два года.
— И дети есть?
— Нету… — Тень прошла по лицу Анны Порфирьевны. — Ну, Бог с ней! Расскажи лучше о себе.
Вошла горничная с низким поклоном и остановилась на пороге, вперив в Тобольцева яркие глаза.
— Федосеюшка, попроси Лизавету Филипповну портрет барина прислать, что у них на столе стоит…
Горничная вышла, опять низко поклонившись. Тобольцев засмеялся.
— Это что за схимница? Я вижу все новые лица… А красива!
— Это Федосеюшка. Никто лучше её за мной ходить не умеет… И массажистка на редкость. Анфиса стара стала…
— Стильная особа… А глаза как свечи, ярки…
Тобольцев с сокрушением разглядел в потемневшем лице матери следы развивавшейся болезни печени. Вдруг он спросил: «А что вам, маменька, о Потапове известно?»
Она вздрогнула.
— Ничего неизвестно… А что?
— Он на свободе. Бежал из ссылки… У меня ecть письмо…
Она всплеснула руками, потом медленно перекрестилась.
Действительно, уже в Париже Тобольцев получил три месяца искавшее его по Швейцарии письмо, зачеркнутое и перечеркнутое, с знакомым почерком, от которого у него забилось сердце. Тобольцев ахнул, прочитав первые строки:
«Жив Курилка!» — писал Потапов, но не из Сибири, а из Твери, без подписи и эзоповским языком, что не помешало Тобольцеву понять главное: Потапов бежал. Но не за границу, по обычному шаблону его товарищей, на «вынужденное бездействие и самозагрызание», — а прямо-таки в разгар борьбы, на фабрику, куда он поступил под чужим именем. Сколько времени он сохранит свободу — неизвестно. Но дешево на этот раз её не отдаст! «Передай мой низкий поклон „искоркам" от сибирского медведя[35], — кончал он. — Пусть поярче светят нам в ночи!»