Тщетно Катерина Федоровна оставляла Таню ночевать.
— Ведь убьют вас!.. Ну куда, на ночь глядя, мчитесь? Авось без вас Россию спасут… Ложитесь спать на диване тут!.. Ведь одиннадцать часов…
— Нет! Нет… У меня дел по горло!.. И кто меня тронет? Что с меня возьмешь?.. Ну, душечка, Катерина Федоровна, прощайте!.. Позвольте вас расцеловать… Спасибо вам за ласку!.. Я нынче такая счастливая, и рассказать вам не могу!..
— С чего бы это, Господи!..
— До свиданья!.. Хороший вы человек, Катерина Федоровна!.. Ужасно жалко, что мозги у вас засорены с детства!..
С хохотом Катерина Федоровна и Тобольцев заперли за ней дверь. Андрей Кириллыч в душе был страшно польщен тем, что Таня, в конце концов, оценила его жену, а в эту минуту он чувствовал к ней прямо нежность. «Ну, не очаровательное ли она создание?» — сказал он жене растроганно.
В эту ночь на улицах Москвы было необычайно шумно. Было много оборванцев и пьяных, которые «задирали» прохожих… Катерина Федоровна и Соня вздрагивали, когда внезапно в переулке раздавалась пьяная песнь или ругань, и долго лежали потом с открытыми глазами. «Ты слышишь, Соня?» — шептала Катерина Федоровна. — «Да… Только шаги удаляются… Не волнуйся, Катя!» — «Боже мой!.. Боже мой!.. Что мы переживаем!..»
Таня, по словам Катерины Федоровны, как угорелая бегавшая по городу, на Арбате наткнулась на кучу пьяных хулиганов. «Курсистка?.. Стриженая… Народ мутишь? — сказал один, хватая её за рукав и глядя мутными мелками в её лицо. — Бей ее!.. Чего глядеть?» «Ну, чего там? Брось! — сказал другой, помоложе. — Охота о бабу руки марать!..» Таня вдруг распахнула кофточку и с поразительным самообладанием сказала: «Бейте! Вот прямо в сердце!.. Вас много, а я одна… Я и защищаться не стану!.. Бейте!» Храбрость её так подействовала на хулиганов, что они её отпустили, дав ей только тумака, от которого она упала на тротуар. С хохотом рассказала она это у Тобольцевых.
— Добегались? — крикнула Катерина Федоровна, бледнея.
— Э, пустяки!.. Двух смертей не бывать, одной не миновать!
— Эге, Таня!.. Да вы, оказывается, героическая натура, — смеялся Тобольцев.
Казалось, вся страна замерла в напряженном ожидании. Железные дороги, почта, телеграф — все бездействовало. Трамваи не ходили. Извозчики были только днем. После заката солнца, боясь беззвучного и зловещего мрака, опускавшегося над городом, они мчались на свои дворы, отчаянно нахлестывая лошадей, заражая прохожих своим ужасом. Арбат был погружен во тьму, и люди двигались бесшумно, как призраки, напрягая зрение, пугаясь друг друга. Только в переулках падавший из окон квартир на улицу слабый свет боролся с жутким мраком. Но огонь гасили рано. Боясь чего-то, все переходили в комнаты, выходившие во двор… Магазины были заперты. Театры стояли пустые. Жизненные припасы вздорожали. Внизу, в доме, где жили Тобольцевы, мясную закрыли.
— Андрей… Да что же это?.. За кружку молока нянька сейчас четвертак заплатила… Насилу нашла, а завтра, сказали, не приходить!.. Что же Адя будет кушать? Чем больные, невинные малютки виноваты?.. — Она заплакала…
Тобольцев, кусая губы, бегал по комнате. Ему было жаль ребенка и жену. Катя уже не воевала, не проклинала, она сдалась. Страх за мужа и детей обессилил эту гордую душу…
— Катя, если тебя может утешить то, что я тебе скажу… слушай: теперь тысячи таких, как Адя, сидят не только без молока, но и без куска хлеба… Обыватель устал давать, устал жертвовать… Забастовка всех бьет по карману и озлобляет… Рабочие в отчаянии… Вчера некоторые заводы совещались, как быть дальше, потому что нет сил глядеть на голодных ребят… ещё день-два, и придется сдаться… Подумай, как это ужасно после таких жертв!..
— Да, это ужасно!.. Как меня может утешить, что чужие дети голодают? Мне всех жалко… — И она заплакала опять.
Утром семья Тобольцевых пила кофе в столовой, когда Марья, как бомба, упала в комнату с криком: «Свободу дали!..»
Все вскочили.
— Что такое?
— Манифест читают[241] в мясной, — вопила Марья, возбужденно взмахивая руками, словно лететь собиралась… — Гляньте в окна, гляньте! Флаги вывешены… Свободу дали…
— Ура-а-а! — не своим голосом закричал Тобольцев и с безумными глазами кинулся целовать жену…
— Что такое?.. Что такое?.. — спрашивала она испуганно.
— Победа, Катя!.. Победа… Наконец!
Соня взвизгнула и кинулась ему на грудь. Все Целовались и обнимались с Марьей, с нянькой, с прибежавшим дворником. Тобольцев бросился за газетами.
У мясной стояла толпа мастеровых, кухарок и господ. Все слушали манифест, который в пятый раз читал хозяин колониальной лавки, седобородый старик в больших очках в медной оправе… Он медленно и торжественно читал дрожавшим голосом и крестился, а за ним крестилась толпа. Многие слушали, сняв шапки… На углу городовой, окруженный другой разношерстной толпой, тоже бойко читал вслух манифест… Тобольцев, купив газету, кинулся домой.
— Ну, слава Богу! — твердила Катерина Федоровна и тоже крестилась.
— Как же, Андрюша, теперь?.. Больше не будет революции и стачек? — спрашивала Соня.
— Ну конечно! — крикнула сестра. — Довольно мы настрадались!..
Тобольцев поехал к матери. Город имел праздничный вид. Всюду веяли флаги. Всюду стояли толпами люди. И никто не разгонял их. Опять громко говорили вибрирующими голосами, опять молодой смех звенел в воздухе… Извозчики мчались, развозя господ, спешивших с визитами, как будто настала Пасха. Анна Порфирьевна, плача, кинулась на шею сыну… «Конец!..» — пело в её измученной душе.
Тобольцев завтракал у Засецкой. Он вошел и громко сказал: «Здравствуйте, гражданка!» Она бросилась к нему на грудь, и они поцеловались при Мятлеве. Сергей Иваныч, сияя, махал телеграммой над головой.
— Пять суток шла… Сейчас m-lle Софи вернулась с почтамта… Грандиозная демонстрация… Всюду толпы с красными флагами… Mon cher!..[242] Мы точно в Париже…
Пока они сидели за столом, вдруг во всем доме вспыхнули открытые электрические лампы. Засецкая ахнула и захлопала в ладоши.
Раздался звонок. Приехали Конкины. Она была вся в красном, в черной огромной шляпе с страусовыми перьями…
— Chic et chien![243] — крикнул Тобольцев.
— Цвет свободы!.. Да… Душечка!.. Какие дни!.. — Опять пошли объятия… — Вообразите!.. Говорят, что из тюрьмы выпустили двадцать политических… И толпа идет к Бутыркам.
— Неужели? — Тобольцев вскочил и сорвал салфетку.
— Брать Бастилию? — засмеялся Мятлев.
— Oui… La Bastille! — услужливо перевел Конкин.
— А мы ехали мимо университета… Там грандиозный митинг.
— Куда вы, Андрей Кириллыч? Сейчас подают кофе…