Он поцеловал её руку.
— Ну, спасибо, дорогая! Вы уж этого мальчика не оставьте…
— До университета доведу, будь спокоен!..
— А может, и там тоже? — рассмеялся Тобольцев.
Она улыбнулась.
— А там будет видно… Векселя-то пришли мне… Уплачу… И должать больше не смей!
Через неделю она сказала сыну:
— Ты ведь знаешь, Андрюша, что при жизни мужа я и процентов не проживала с своего приданого. Все они к капиталу шли… Теперь я хотела бы тебе их отдавать… Нет, выслушай! Возражать уже потом будешь… Видишь ли? Стоять по-старому в стороне от всего — мне уже трудно теперь… А кому дать и сколько, это ты без меня лучше сумеешь… А главное… Я это не для себя стараюсь, а для Катеньки. Из головы у меня не выходит твоя фраза: «Словно я её обокрал…» И в самом деле! В богатую семью замуж шла, свои уроки бросила. Нехорошо, если она пожалеет… Ну, вот я и надумала: буду тебе двести в месяц выдавать. Ты ей сто, да свои двести на хозяйство обреки. А себе оставляй сто… Неловко и тебе без гроша оставаться… Ишь у тебя сколько… обязанностей развелось!..
— Боже мой! Да разве я согласился бы глядеть из рук жены?
Анна Порфирьевна усмехнулась.
— Женился — закабалился. Уж там как ни вертись, Андрюша, а жизнь своё возьмет…
Краска залила его лицо.
— Что вы такое говорите, маменька?
— А то, сокол ясный, что теперь крылья твои связаны. И далеко ты не улетишь! Сейчас ещё в тебе кровь не уходилась. А пойдут дети, да помру я… ох, Андрюшенька, придется тебе ломать свою натуру широкую! Катенька-то с коготком. В обиду себя не даст. Я, пожалуй, этому и рада. Уж очень ты доверчив! Кто на тебе не ездил? С кем ты только не нянчился? Припомни… Много твоих денежек по улице раскидано… И в грязи лежат. А Катя своей крыши не раскроет, нет… Да так оно и должно быть!.. Матери свои дети Богом даны…
— Маменька, клянусь вам, я ни в чем не раскаиваюсь! Ни в одном из своих безумий, если они были… Жизнь дорога нам иллюзиями… А нет их, и жить не стоит!.. Я, конечно, люблю жену… Я, конечно, буду любить своих детей… Но… даю вам слово (его голос словно вспыхнул): в тот день, когда в мой дом постучится… ну, хоть бы такой друг, как Степан… и моя жена захлопнет перед ним двери, — все будет кончено между нею и мною! Где нет места моим друзьям, там нет места и мне!..
Она слушала его в глубоком волнении. В первый раз ей пришло в голову, что этот счастливый брак может закончиться страшной и внезапной драмой… Не утешала ли она себя ещё весной надеждой, что, женившись, Андрюша переменится? Не радовалась ли она, что у его невесты есть характер и твердые принципы?.. И тем не менее поразило её в это мгновение сознание, что оба они будут глубоко правы, каждый с своей точки зрения, когда наступит этот неизбежный конфликт между двумя натурами, между двумя враждебными миросозерцаниями…
И ещё более поразило её внезапное открытие, что за какие-нибудь полгода, благодаря чьему-то неуловимому влиянию, в её собственной душе расшаталось всё, что оправдывало принципы и поведение невестки как образцовой семьянинки… И что в её душе незаметно народилась и растет симпатия к таким беспутным и беспринципным (с точки зрения Капитона), как её Андрей и Лиза… Да, да!.. Эта дружба Капитона с Катей… Не разделила ли она, в сущности, их семью на два лагеря? Между которыми сама Анна Порфирьевна стояла такая одинокая, не зная, к кому примкнуть? Говорили о войне, о правительстве, о «жидах», о «крамоле»… «О глупых мальчишках, гибнущих по тюрьмам, вместо того чтобы учиться в университете; о глупых девчонках, которые из моды в революцию играют…» «А отцы с матерями все глаза выплакали…»
Ах, так и звенит голос Кати в её ушах!.. Каждый спор рыл, казалось, между обеими сторонами яму… И эта яма с каждым днем становилась шире и глубже… Но разве Анна Порфирьевна не сознавала всей правоты Катиных слов?.. Разве сама она не пережила, как мать, всего этого ужаса за свое дитя?.. И не дрожит ли она сама за него и теперь день и ночь?.. Ах, всё это так!.. Но почему же после этих споров все сердце её рвется к Андрюше?.. И вот сейчас — не загорелась ли её душа, когда она подумала… «Нет! Не покорится такой… Не укатается… И дай Бог, чтоб не укатался!..»
Но тотчас же мать заслонила эту новую, другую, которой она не знала в своей душе до этого дня… И страх за будущее с прежней силой охватил ее. «Не будет счастлив Андрюша! Нет!.. Семья таким людям не нужна!»
В октябре Катерина Федоровна, после двадцати часов страдания, родила сына.
Тобольцев всё время сидел у постели, то держа руку жены, судорожно ломавшую его пальцы так, что он еле удерживался от крика боли; то нежно целуя её в лоб, покрытый холодным потом. Ему всё время казалось, что Катя не выдержит страданий и умрет. Он не верил акушерке, не верил доктору, не верил жене, когда она сама его успокаивала между двумя приступами жестоких болей… Он готов был проклинать этого ребенка и твердил с безумными глазами, выбегая в столовую, где сидела бледная Соня: «Если она умрет, я застрелюсь!.. Я застрелюсь… Пережить это невозможно!..» Нервы его были так потрясены, он так настрадался в эту ужасную ночь, что когда акушерка сказала ему: «Поздравляю вас с сыном!..» — он ахнул, упал на колени и зарыдал, пряча лицо в подушках жены.
Только тут Соня поняла, как любит Тобольцев жену! И она почувствовала с ужасом, что для неё всё кончено…
Но сам Тобольцев не был удивлен этим взрывом отчаяния. Мелкие размолвки с женой по поводу политики и «семейных начал» за это лето и его пробудившееся увлечение Лизой — о, как всё это побледнело и стушевалось за эту роковую ночь! Что ему было за дело до взглядов Кати, до их идейной розни?
Разве не полюбил он в ней её яркую индивидуальность, её сильную натуру, её темперамент?! Никто до сих пор не вызывал в его душе такого трепета, таких безумных желаний, как эта женщина. И потерять её — значило утратить главную ценность его собственной жизни!.. «Теперь я все понял, — говорил он себе на другую ночь, дежуря в кресле у постели жены, из боязни, что что-нибудь не доглядят няня и акушерка. — Я все понял. В Лизе я люблю её любовь; в Соне — её тело. В Кате я люблю её самое, её душу… И вот почему она держит меня в руках, несмотря ни на что!..»
Утром, в семь часов, когда новорожденного выкупали и положили около матери, она сказала слабым голосом, страстно целуя крошечное личико: «Какой он красавчик, Андрей! Он весь в тебя… Гляди, какой носик! Рот какой тонкий… О!.. Вся моя жизнь в нем… Вся жизнь!»
Он вздрогнул от звука её голоса, и на мгновение ему стало страшно. Какой ужас так любить этих крошек! Эти хрупкие существа… Какая трагедия — любовь вообще!.. Бедные матери!
— Андрей, поцелуй его!.. Какой бархат эти щечки!..
Тобольцев не чувствовал никакой нежности к этому красному кусочку мяса, слабо барахтавшемуся и сопевшему среди кружев и батиста. Но чтобы не огорчить жену, он поцеловал младенца. А она взяла руку мужа и крепко прижалась к ней губами, словно благодаря его за то огромное счастье, которое он ей дал… Это было поистине «дитя любви», зачатое в тот незабвенный вечер, когда она отдалась ему. «Боже мой! Какая глубокая тайна! — думала она все дни, лежа в темной спальне. — Разве, повинуясь безумной страсти, помышляла я тогда о ребенке, об этом ангеле? А если б думала, что он будет, разве не гнала бы я с ужасом эту мысль?.. «Дети — кристаллизованная любовь, — говорит Андрей. — Да… Это так…»
Тобольцев в семь утра выпил кофе и пошел пешком к матери. Минна Ивановна ещё спала. Катерина Федоровна накануне скрыла от неё родовые боли, и старушка мирно почивала.
Было чудное, свежее, хотя полное тумана, утро. Тобольцеву казалось сейчас, что это он сам вторично родился на свет. С наслаждением вдыхая ещё не испорченный воздух и любуясь ещё густыми красно-желтыми купами деревьев за решетками садов, он шел и слушал четкий ритм своих шагов. В цилиндре и щегольском пальто, бледный, но счастливый и улыбающийся, он шел, казалось, с вызовом навстречу будущему. Всё, чего он страшился за эти месяцы, уже миновало… Жизнь впереди улыбалась — эта обновленная, зашевелившаяся всюду жизнь… А в ритме его шагов по панели он слышал: «Я — отец… Я — отец… Я — отец…»
Федосеюшка с низким поклоном отперла ему парадную. Другая бы спросила: «Что так рано, барин?» Но «халдейка» только пристально взглянула ему в глаза, словно пронизала его. Тобольцев был так полон жизнерадостностью, что забыл свою антипатию и кинул ей мельком фразу, что звучала ещё в его ушах: «Я — отец!.. Сын у меня родился…» Федосеюшка раскрыла свои длинные «змеиные» глаза, вспыхнула и снова молча в пояс поклонилась Тобольцеву.
Он легко вбежал по лестнице и вошел в спальню матери без доклада. Он что-то убирала в комоде, уже одетая. На шаги сына она обернулась, испуганная. Но лицо её сияло счастьем.
— Маменька, я — отец… Сын у меня родился…
— Сын?! — Она всплеснула руками. — Живой?!
— Ну конечно… На что ему мертвым быть? Фунтов двенадцать веса в нем… Такой мужик здоровый!
Анна Порфирьевна села в кресло. Ноги у неё дрожали, и краска залила её щеки. Она чуть-чуть не крикнула: «Так скоро?!» Теперь она поняла все и была рада, что удержала этот вопрос.
— Поздравляю, Андрюша, — тихо и горячо сказала она.
Он вдруг догадался, вспыхнул тоже и расхохотался.
Крестины новорожденного были обставлены необычайной помпой. Крестными матерями приглашены были Анна Порфирьевна и Минна Ивановна; отцом — Капитон, очень тронутый этим новым знаком внимания Катерины Федоровны. Крестили на девятый день, по желанию молодой матери. Она поднялась, несмотря на слабость, с постели, ни в чем не желая отступать от обычаев православной старины. У купели младенца держала Анна Порфирьевна, а Минна Ивановна сидела рядом в кресле и поминутно вытирала слезы. После роскошного завтрака свекровь пошла в спальню невестки, где впервые подняли шторы, и, присев в кресло, сказала ей:
— Милая Катенька, принято так, что крестная мать дарит что-нибудь на зубок крестнику. Ну, так вот… Я положила на имя младенца Андрюши в банк десять тысяч…
— Маменька! — ахнула Катерина Федоровна.
— С тем, чтобы до его совершеннолетия вы, мать, могли распоряжаться процентами. Проживать их или к капиталу добавлять, это ваше дело… Отец этого не касается…
Катерина Федоровна, вспыхнув до белка глаз, горячо поцеловала руку у переконфуженной свекрови.
Лиза подарила маленькому Аде одеяло голубого шелка, покрытое старинными ручной работы кружевами Катерина Федоровна всплеснула руками, когда Минна Ивановна сказала ей:
— Эти кружева огромных денег стоят… Это настоящие Alençon[200]…
Теперь Лиза приходила каждый день посмотреть на племянника.
Она тоже с глубоким волнением и восторгом узнавала в крохотном личике дорогие черты Тобольцева. С беззаветной страстью она целовала эти ручонки с знакомыми ей ноготками. Увидав их в первый раз, она разрыдалась.
— Что ты это? Вот глупая! — испугалась Катерина Федоровна. — Бог с тобой!.. Чего ревешь?.. Чем бы радоваться на него…
— Ах ручки, ручки! — пролепетала Лиза. Дивной тайной казались ей эти крохотные пальчики с знакомыми миндалевидными ногтями, это родимое пятнышко на правой щеке, как у Тобольцева… Сколько раз она целовала мысленно эту родинку на дорогом лице, эти красивые руки! И теперь перед нею был живой Андрюша, только маленький, на которого она могла безнаказанно и беспрепятственно изливать всю нежность и страсть, съедавшие её душу. Эта новая, светлая и высокая любовь никому не вредила, ничьей радости не разрушала, не грозила ей самой никакими обидами и унижениями… Это был источник новых и душу возвышающих настроений…
Эта любовь сблизила снова обеих женщин. Лиза по целым утрам сидела в квартире Тобольцева. Его не было дома в эти часы, а Соня уходила на уроки. Лизе только это и нужно было. Она никогда не называла маленького Адей. Ей было отрадно говорить вслух и безнаказанно слова, которые наполняли её душу, жгли её губы: «Андрюша, золото мое!.. Счастье!.. Как я люблю тебя!..» Она часто плакала, приникнув лицом к личику малютки. Катерина Федоровна огорчалась.