Интересно, что все это произошло именно так, как я себе представляла.
Он был в теплой голубой пижаме, должно быть только что из ванны, и еще не успел причесаться – мокрые желтые волосы свисали на лоб. Он побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне:
– Катя!
– Миша, я пришла к вам по делу, – сказала я хладнокровно. – Вы оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать?
– Да, конечно, пожалуйста…
Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату.
– Вот сюда. Извините…
– Напротив, вы меня извините.
В прошлом году мы были у него в гостях втроем: Николай Антоныч, бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у нее сорок рублей и не отдал.
Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены светло—серые, а двери и стенной шкаф – еще немного светлее. Мебель была мягкая и удобная, и вообще все устроено удобно и красиво. Из окна была видна Собачья Площадка – мое любимое место в Москве. Почему—то я с детства всегда любила Собачью Площадку – и этот маленький памятник погибшим собакам, и все переулки, которые на нее выходили…
– Миша, – сказала я, когда он вернулся, причесанный, надушенный и в новом синем костюме, который я еще не видала, – я пришла, чтобы ответить на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество – писать мне каждый день, когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула.
Это было немного страшно – смотреть, как меняется у него лицо. Он вошел с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, – а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело, 0н отвернулся и смотрел в пол.
– Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила.
– А с ним ты будешь несчастна!
– Почему вы говорите мне «ты»? – спросила я холодно. – Я сейчас же уйду.
– А с ним ты будешь несчастна, – повторил Ромашов.
У него дрожали колени, он несколько раз как—то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами.
– Я убью себя и вас, – наконец прошептал он.
– Если вы убьете себя, это будет просто прекрасно, – сказала я очень спокойно. – Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло, какое право вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше время на девушках женятся с помощью каких—то идиотских интриг! Вы человек без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и молчать, потому что все, что вы скажете, я отлично знаю. А теперь вот что: что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского?
– Какие бумаги?
– Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чем я говорю. Это те самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту!
Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел встать на колени. Но я очень громко сказала:
– Миша, не смейте, вы слышите!
И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадежное лицо, что у меня невольно защемило сердце.
Не то, что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто я все—таки виновата, что он так мучается и не может даже заставить себя сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он молчал и молчал.
– Миша, – снова сказала я, начиная волноваться, – поймите, что вам теперь совершенно не нужны эти бумаги. Все равно ничего нельзя изменить, а между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моем отце, в то время как о нем уже пишут во всех газетах. Они мне нужны – лично мне и никому другому.
Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала «нужны лично мне», но у него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошелся по комнате. Он подумал о Сане.
– Ничего не дам, – грубо сказал он.
– Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь – то, что вы мне писали.
Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было неприятно, что он ушел и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле сделал что—нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и стали слушать. Ничего – только где—то льется и льется вода.
– Миша!
Дверь в ванную комнату была приоткрыта, я заглянула и увидела, что он стоит, наклонившись над ванной. Я не сразу поняла, что с ним, – в комнате было полутемно, он не зажег света.
– Я сейчас приду, – внятно сказал он, не оборачиваясь.
Он стоял, согнувшись в три погибели, держа голову под краном; вода лилась на его лицо и на плечи, и новый костюм был уже совершенно мокрым.
– Что вы делаете? Вы сошли с ума!
– Идите, я сейчас приду, – сердито повторил он.
Через несколько минут он действительно пришел без воротничка, с красными глазами – и принес четыре обыкновенные синие тетради.
– Вот они, – сказал он, – никаких бумаг у меня больше нет. Возьмите.
Возможно, что это снова была неправда, потому что я наудачу открыла одну тетрадь и там оказалось что—то печатное – точно вырванная из книги страница, – но теперь с ним больше нельзя было говорить, и я только поблагодарила очень вежливо:
– Спасибо, Миша.
Я вернулась домой, и прошло еще несколько часов, и прошел долгий вечер за чтением синих тетрадей, прежде чем я заставила себя забыть это лицо и как он вернулся в мокром костюме, похудевший и похожий на подбитую птицу.
Глава 3.СЧАСТЛИВОГО ПЛАВАНИЯ И ДОСТИЖЕНИЙ!
Передо мной лежали четыре толстые синие тетради – старые, то есть дореволюционные, потому что на обложках везде стояла фирма «Фридрих Кан». На первой странице первой тетради было написано великолепными буквами с тенями: «Чему свидетель в жизни был» и дата – 1916. Мемуары! Но дальше шли просто вырезки из старых газет, в том числе из таких, о которых я прежде никогда не слышала: «Биржевые ведомости», «Земщина», «Газета Копейка». Вырезки были наклеены вдоль, во всю длину столбцами, но кое—где и поперек, например: «Экспедиция Татаринова. Покупайте открытые письма!
1) Молебен перед отправлением.
2) Судно «Св. Мария» на рейде».
Я быстро перелистала тетрадь до конца, потом вторую, третью. Никаких «бумаг», как в разговоре с Иваном Павловичем я поняла это слово, тут не было, а были только статьи и заметки об экспедиции из Петербурга во Владивосток вдоль берегов Сибири.
Что же это были за статьи? Я начала читать их и не могла оторваться. Вся жизнь прежних лет открылась передо мной, и я читала с горьким чувством непоправимости и обиды. Непоправимости – потому что шхуна «Св. Мария» погибла прежде, чем вышла из порта, вот в чем я убедилась после чтения этих статей. И обиды – потому что я узнала теперь, как дерзко был обманут отец и как повредили ему доверчивость и прямота души.
Вот как описывал какой—то «очевидец» отплытие «Св. Марии»: «…Бедно украшены флагами мачты уходящей в далекий путь шхуны. Приближается час отъезда. Последняя молитва „о плавающих и путешествующих“, последние напутственные речи… И вот медленно отчаливает „Св. Мария“, все дальше берег, уже дома и люди слились в одну пеструю полоску. Торжественный момент! С землей, с родиной порвалась последняя связь. Но грустно было нам и стыдно за эти бедные проводы, за равнодушные лица, на которых было написано лишь любопытство… Наступил вечер. „Св. Мария“ остановилась у устья Двины. Провожающие выпили по бокалу шампанского за успех экспедиции. Еще одно крепкое рукопожатие, еще одно объятие – и нужно переходить на „Лебедин“, чтобы возвращаться в город. И вот женщины стоят на борту маленького парохода и машут, машут… вытирают слезы и снова машут. Еще доносится нервный лай собак с удаляющейся шхуны. Все мельче она, и вот, наконец, превратилась в маленькую точку на темнеющем вечернем горизонте… Что ждет вас впереди, смелые люди?»
И вот ушла в далекое плавание шхуна, архангельский маяк послал ей вслед прощальный сигнал: «Счастливого плавания и достижений», и что же началось на берегу, боже мой! Какие грязные ссоры между торговцами, снаряжавшими шхуну, какие суды и аукционы – часть снаряжения и продовольствия пришлось оставить на берегу, и все это было продано с аукциона. И обвинения – в чем только не обвиняли моего отца! Не проходит и недели после отплытия шхуны, как его обвиняют в том, что он не застраховал ни себя, ни людей; в том, что он отплыл на три недели позже, чем этого требуют условия полярного плавания; в том, что он не дождался радиотелеграфиста. Его обвиняют в легкомыслии, в неумелом подборе команды, среди которой «нет ни одного лица, умеющего справляться с парусами». Над ним смеются, утверждают, что «в этой глупой авантюре, как в капле воды, отразилась наша современная напыщенная, бестолковая жизнь».
Через несколько дней после ухода «Св. Марии» в Карском море разразился жестокий шторм, и тотчас же распространились слухи о гибели экспедиции у берегов Новой Земли. «Кто виноват?», «Судьба „Св. Марии“, „Где искать Татаринова?“ – первое страшное впечатление детства вспомнилось мне при чтении этих статей: мама вдруг быстро входит в мою маленькую комнатку в Энске с газетой в руках, в своем чудном черном шуршащем платье, и не видит меня, хотя я говорю ей что—то и соскакиваю с кроватки и бегу к ней босиком, в одной рубашке. Пол холодный, но она не велит мне идти назад в кроватку и не поднимает с полу, а все стоит у окна с газетой в руках. Я тоже стараюсь дотянуться до окна, но вижу только наш садик, весь в мокрых осенних листьях клена, и мокрые дорожки и лужи, по которым еще шлепают последние крупные капли дождя. „Мама, зачем ты смотришь?“ Она молчит, я снова спрашиваю, и мне хочется к ней на руки, потому что становится страшно, что она все молчит. „Мама!“ Я начинаю реветь, и тогда она оборачивается и наклоняется, чтобы поднять меня, но что—то делается с нею, и она садится на пол, потом ложится и тихонько лежит, вытянувшись на полу, в своем чудном черном шуршащем платье. И вдруг безумный, бессознательный страх охватывает меня, я кричу и слышу только, как я ужасно кричу, и бьюсь обо что—то руками и ногами, и слышу испуганный мамин голос, и снова кричу и не могу остановиться. Потом я сплю и слышу сквозь сон, как бабушка разговаривает с мамой, как мама говорит: