– Я хочу сказать, по пути в Блэкфрайерз [69] , – продолжала миссис Хилбери, – потому что ты же знаешь о последнем открытии – оказывается, у него был там дом.
Кэтрин все еще смотрела на нее с недоумением, и миссис Хилбери добавила:
– Это доказывает, что он вовсе не бедняк, как иногда говорят. Мне приятнее думать, что он был достаточно состоятельным человеком, хотя, конечно, я совсем не хочу, чтобы он оказался богачом.
Заметив растерянность дочери, она расхохоталась:
– Дорогая, я вовсе не о твоем Уильяме, хотя это лишний повод его любить. Я говорю – думаю – мечтаю о моем Уильяме – Уильяме Шекспире, разумеется. Не странно ли, – задумчиво произнесла она, стоя у окна и тихонько постукивая пальцем по стеклу, – что вон та старушка в синей шляпке, с корзинкой в руке, которая сейчас переходит дорогу, судя по всему, даже не слышала о существовании этого человека? Но жизнь продолжается – юристы спешат на службу, таксисты ругаются из-за мелочи, мальчишки гоняют обруч, а девочки кормят хлебом чаек, как будто и не было на свете никакого Шекспира. Я готова с утра до вечера стоять на перекрестке и кричать: «Люди! Читайте Шекспира!»
Больше книг Вы можете скачать на сайте - Knigochei.net
Кэтрин села за свой стол и открыла длинный пыльный конверт. Автор письма упоминал о Шелли как о ныне живущем человеке, а следовательно, его послание имело ценность. Прежде всего ей надо решить, печатать ли письмо целиком или только ту его часть, где говорится о Шелли, – и она потянулась за пером, намереваясь решить судьбу бумажки. Однако перо застыло в воздухе. Украдкой она придвинула к себе чистый лист, и ее рука принялась чертить на бумаге квадраты, рассекая их вдоль и поперек, а затем и круги, которые подверглись такой же участи.
– Кэтрин! У меня родилась гениальная идея! – воскликнула миссис Хилбери. – Выложить сотню фунтов или около того за сборники Шекспира – и раздать их рабочим! Кто-нибудь из твоих умных друзей, которые устраивают собрания, мог бы нам с этим помочь. И в результате получится театр, в котором мы все сможем играть. Ты будешь Розалиндой – хотя в тебе есть что-то от старой нянюшки. Твой отец – Гамлет, правда достигший зрелости, а я – во мне есть понемногу от каждого из них; больше всего от шута, но ведь у Шекспира шуты всегда говорят мудрые вещи. Ну а кто у нас Уильям? Герой? Готспер? Генрих Пятый? Нет, в Уильяме тоже есть что-то от Гамлета. Я даже представляю, как он разговаривает сам с собой, когда остается один. Ах, Кэтрин, вы наверняка наедине говорите друг другу прекрасные слова, – добавила она, вопросительно взглянув на дочь, которая ничего не рассказала ей о том, как прошел вчерашний ужин.
– О, мы говорим много чепухи, – сказала Кэтрин и, когда мать подошла к ней, быстро сунула изрисованный листок под ветхое письмо, где упоминался Шелли.
– Через десять лет это уже не покажется тебе чепухой, – возразила миссис Хилбери. – Поверь, Кэтрин, ты еще вспомнишь эти дни, вспомнишь все глупости, которые говорила, и поймешь, что на них основана вся твоя жизнь. Все лучшее в жизни построено на том, что мы говорим, когда влюблены. Это не чепуха, Кэтрин, – серьезно сказала она, – это истина, единственная истина.
Кэтрин чуть было не прервала ее – ей вдруг захотелось довериться матери: между ними иногда случались моменты близости. Но пока она собиралась и раздумывала, как бы поделикатнее рассказать о том, что произошло, ее мать снова обратилась к Шекспиру и листала страницу за страницей в надежде найти цитату, которая скажет о любви куда лучше, чем она сама. Кэтрин не оставалось ничего, кроме как закрашивать очередной кружочек черным карандашом. Однако на середине этого занятия зазвонил телефон, и она вышла, чтобы ответить на звонок.
Когда она вернулась, миссис Хилбери нашла отрывок, правда не тот, который искала, а другой, исключительно прелестный, и на секунду оторвалась от него, чтобы спросить у дочери, кто это был.
– Мэри Датчет, – кратко ответила Кэтрин.
– Ах… Я бы хотела назвать тебя Мэри, хорошее имя, но только оно не сочетается с «Хилбери» и совсем не подходит к «Родни». Хотя это не та цитата, которую я искала. Никогда не могу найти то, что надо… Но здесь и весна, и нарциссы, и зеленые поля, и птицы.
Цитату прервал еще один настойчивый телефонный звонок. И вновь Кэтрин вышла из комнаты.
– Дитя мое, какой же мерзкий звук у торжества науки! – заметила миссис Хилбери, когда Кэтрин вернулась. – А потом они соединят нас с Луной… Кто это был?
– Уильям, – еще более кратко ответила Кэтрин.
– Уильяму я готова простить все, что угодно, тем более я уверена – на Луне Уильямов нет. Надеюсь, он придет на ланч?
– Он придет на чай.
– Что ж, это лучше, чем ничего, и обещаю, что оставлю вас наедине.
– В этом совершенно нет нужды, – сказала Кэтрин.
Она провела рукой по выцветшей странице и ниже склонилась над столом, решив больше не тратить времени попусту. Мать заметила этот жест, свидетельствующий о некой суровости и непреклонности в характере дочери. Это пугало миссис Хилбери – как пугали нищета, или пьянство, или жестокая логика, с помощью которой мистер Хилбери по доброте душевной пытался рассеять ее страх перед наступавшим тысячелетием.
Она вернулась за свой стол, надела очки с комичным выражением тихой покорности и впервые за это утро обратилась к своей непосредственной задаче. Черствость мира подействовала на нее отрезвляюще. На этот раз она проявила даже больше усердия, нежели дочь. Кэтрин, например, не могла бы свести мир исключительно к такой перспективе, при которой Гарриет Мартино [70] была бы фигурой первостепенной важности и имела бы прямое отношение к той или иной личности или дате. Странно то, что резкий звук телефонного звонка до сих пор стоял у нее в ушах; она все еще была напряжена, словно в любую минуту готовилась услышать еще один сигнал, призывающий ее к чему-то новому и куда более важному, чем весь девятнадцатый век, вместе взятый. Она не знала точно, чего ждет, но когда все время прислушиваешься, то делаешь это даже помимо воли, и таким образом Кэтрин большую часть утра внимала разнообразным звукам задворок Челси. Пожалуй, впервые в жизни ей хотелось, чтобы миссис Хилбери не так старательно работала. Какая-нибудь цитата из Шекспира сейчас вполне пришлась бы к месту. Порой от стола, за которым сидела миссис Хилбери, доносился вздох, но более ничто не выдавало ее присутствия, и Кэтрин была почти уверена, что мать ее не замечает, и даже с радостью отложила бы ручку и рассказала ей о причинах своего беспокойства. Единственным текстом, который она смогла завершить в такое утро, было письмо к кузине Кассандре Отуэй – бессвязное, длинное и нежное письмо, шутливое и серьезное одновременно. Она умоляла Кассандру оставить своих мелких тварей на попечение конюха и приехать к ней в гости на недельку. Они вдвоем сходят куда-нибудь, послушают хорошую музыку. Нелюбовь Кассандры к светскому обществу, писала она, – блажь, грозящая перерасти в предубеждение, которое впоследствии может отдалить ее от всех интересных людей и занятий. Кэтрин дописывала страницу, когда звук, которого она ждала все это время, наконец достиг ее ушей. Она тут же вскочила и хлопнула дверью. Миссис Хилбери не поняла, куда побежала дочь: она была так поглощена своими мыслями, что не слышала звонка.
Нишу на лестничной площадке, где находился телефон, скрывал от посторонних глаз занавес пурпурного бархата. Она служила хранилищем ненужных вещей – подобные закоулки часто бывают в домах, где хранят обломки прошлого сразу трех поколений. Гравюры с портретами двоюродных дедушек, доблестно сражавшихся на восточных границах империи, висели над фарфоровыми чайниками с золотистыми блестками на округлых боках, другие ценные чайники разместились на книжных полках, где приютились полные собрания сочинений Уильяма Купера [71] и сэра Вальтера Скотта. Звук в телефоне всегда неотделим от окружения, в котором его слушаешь, – по крайней мере, так казалось Кэтрин. Чей голос сейчас сольется с обстановкой этого закутка – или прозвучит диссонансом?
«Чей голос?» – думала она, слушая, как мужчина настойчиво называет телефонистке ее номер. Незнакомый голос спросил мисс Хилбери. Из всего сумбура голосов, звучащих на том конце провода, из огромного множества вероятностей, – чей это был голос? – спросила себя Кэтрин. Через мгновение она получила ответ.
– Я смотрел расписание поездов… Удобнее всего мне будет приехать в субботу сразу после полудня… Это Ральф Денем… Но я напишу…
С чувством, словно балансирует на острие клинка, Кэтрин ответила:
– Думаю, я смогу прийти. Сейчас проверю, нет ли у меня визитов… Не вешайте трубку.
Выпустив трубку, она посмотрела на портрет двоюродного деда, снисходительно поглядывавшего на мир, в котором не было никаких признаков индийского восстания [72] . И медленно покачивался у стены, в черной трубке, голос, не имевший отношения ни к дядюшке Джеймсу, ни к заварочным чайникам, ни к бархатным красным занавесам. Она следила за покачиванием трубки и то же время слышала, ощущала буквально все, что окружало ее в этом доме, в этом месте, где она сейчас стояла: приглушенные звуки на лестнице и в комнатах над головой и – сквозь стену – движение в соседнем доме. Она не слишком четко представляла самого Денема, когда поднесла трубку к губам и ответила, что суббота ей вполне подходит. Она надеялась, что он не попрощается сразу, хотя особо не вникала в смысл его слов: он еще говорил, а она уже думала о своей комнате наверху – о книгах и бумажках, заложенных меж страниц словарей, и о том, что надо бы прибраться на столе перед работой. Она задумчиво положила трубку, успокоилась, закончила письмо к Кассандре, надписала конверт и наклеила марку.
Когда они отобедали, внимание миссис Хилбери привлек букет анемонов. Ваза, синяя с белым и алым, стояла в пятне света на полированном чиппендейловском столике у окна гостиной, и она застыла на месте, ахнув от восхищения.
– Кто сейчас лежит прикованный к постели, Кэтрин? – спросила она. – Кого из наших друзей нужно подбодрить? Кто чувствует себя забытым и заброшенным? У кого плата за воду просрочена, а строптивая кухарка ушла, не дождавшись жалованья? Кажется, я знаю такого… – продолжила она, но имя нужного знакомого вылетело у нее из головы. Наиболее подходящим кандидатом на роль несчастного, чью жизнь могла скрасить ваза с анемонами, была, по мнению Кэтрин, вдова генерала, обитавшая на Кромвель-роуд. При отсутствии настоящих бедняков и голодающих, которые гораздо больше устроили бы миссис Хилбери, ей все же пришлось смириться с этой кандидатурой, хотя генеральша была на редкость глупая и некрасивая особа, имевшая весьма отдаленное отношение к литературе, однажды она чуть не расплакалась от счастья, когда ее навестили.
Но оказалось, миссис Хилбери должна в это время присутствовать где-то еще, и относить цветы на Кромвель-роуд было поручено Кэтрин. Она взяла с собой письмо для Кассандры, чтобы бросить его в первый попавшийся почтовый ящик. На улице почтовые тумбы со всех сторон подставляли алые рты, готовясь принять письмо, но она все не решалась. И каждый раз придумывала нелепейшие оправдания: якобы ей не хочется переходить улицу или дальше по пути будет центральное почтовое отделение. Чем дольше она держала в руке письмо, тем настойчивее преследовали ее вопросы, словно многоголосый хор, звенящий над головой. Эти невидимки хотели знать, помолвлена она все еще с Уильямом Родни или помолвка расторгнута? Правильно ли, спрашивали они, приглашать Кассандру в гости и действительно ли Уильям в нее влюблен – или «вероятно, влюблен»? На миг голоса умолкли, а потом зазвучали вновь, словно хотели узнать кое-что еще. Что хотел сказать Ральф Денем вчерашним признанием? Думаешь, он правда в тебя влюблен? Не слишком ли неосмотрительно было отправляться на прогулку с ним наедине и какой совет на будущее ты ему дашь? Есть ли у Уильяма Родни причина для ревности и как быть с Мэри Датчет? Что ты будешь делать? А чувство собственного достоинства? – твердили они наперебой.
«Ах, Боже мой! – воскликнула Кэтрин, послушав этот назойливый хор. – Похоже, я должна принять решение».
Но все это было конечно же не всерьез – так, игра фантазии во время передышки. Как и все люди, воспитанные в традициях, Кэтрин была способна – минут за десять – свести любые этические проблемы к их традиционным формам и подобрать к ним традиционные же решения. Книга мудрости лежала открытой если не на коленях ее матери, то на коленях множества ее тетушек и дядюшек. Стоит лишь спросить их, и они тут же отыщут нужную страницу и прочитают ответ, идеально подходящий к ситуации. Правила поведения для незамужних девиц написаны красными чернилами и выбиты в мраморе на случай, если по странному капризу природы у незамужней девицы не окажется такой надписи, вырезанной прямо поперек сердца. Она допускала, что есть счастливчики, которым нетрудно подчинить или изменить свою жизнь по первому же требованию блюстителей традиции, им можно только позавидовать; но в ее случае вопросы отпадали сами собой, как только она всерьез бралась искать ответы, а это доказывало, что традиционный ответ для нее лично будет бесполезен. Хотя многим он подходит, думала она, разглядывая дома по обеим сторонам улицы, где живут семьи с доходом от тысячи до полутора тысяч в год: они держат не больше трех слуг, а окна закрывают плотными шторами, по большей части грязными, и правильно делают, думала она, ведь если в комнате нечем полюбоваться, кроме зеркала над сервантом да блюда с яблоками, то для чего вам свет? Но тут же отвернулась: нет, не годится, этак я ни к чему не приду.
Единственное, что она могла узнать, была правда о ее собственных чувствах – хрупкий лучик в сравнении с ярким снопом света, струящимся из глаз всех, кто смотрит на все согласно, – но, поскольку она отмахнулась от всезнающих голосов, ей остается только этот путеводный луч среди навалившейся на нее темной массы. И она попыталась последовать за этим лучом, и ее лицо, на взгляд случайного прохожего, говорило о полном и глубоком безразличии ко всему, что ее окружает. С таким видом, решил бы прохожий, и до безрассудства недалеко. Но ее красота хранила ее от худшей участи: на нее хоть и поглядывали, но не смеялись. Ей хотелось отыскать настоящее чувство среди множества вялых эмоций и безразличия, опознать его, когда найдет, и понять, что даст ей это открытие, – вот почему хмурился лоб, а глаза сверкали лихорадочным блеском, – это желание то смущало, то унижало, то возвышало ее, и, как вскоре обнаружила Кэтрин, ее открытия также оказывались то неловкими, то стыдными, то окрыляюще радостными. Многое зависело от интерпретации слова «любовь», которое всплывало снова и снова, когда она размышляла о Родни, Денеме, Мэри Датчет и о себе, – и каждый раз звучало по-разному, и каждый раз означало что-то свое, по-своему важное. Потому что чем больше она всматривалась в путаницу судеб, которые, вместо того чтобы идти параллельно, пересекались в самых неожиданных местах, тем больше убеждалась, что невозможно смотреть на них иначе как в этой причудливой иллюминации, и нет иного пути, кроме того, на который указывают эти разрозненные лучи. Ее слепота по отношению к Родни, ее попытки ответить своими фальшивыми чувствами на его истинные чувства, такому проступку нет прощения, единственное, что она могла сделать, – оставить его черной вехой на жизненном горизонте, не предавая забвению и не пытаясь оправдаться.
Но помимо унижений в этом открытии была и радость. Она вспоминала три разные сцены; вот Мэри сидит, прямая как струнка, и говорит: «Я люблю. Я влюблена», а вот Родни, среди вороха сухих листьев, растерявшийся и лепечущий, как дитя, вот Денем, склонившись над каменным парапетом, обращается с речью к далеким небесам, как безумный. Так, переходя от Мэри к Денему, от Уильяма к Кассандре и от Денема к себе самой (допуская, что душевное состояние Денема имело к ней отношение, в чем она сомневалась), она словно рисовала линии симметричного узора, некой схемы жизни, которая делала если не ее, то остальных интересными и наделяла их своеобразной трагической красотой. Кэтрин представила фантастическую картину: каждый из них держал на плечах блистающий дворец. Они все были канделябрами, рассеянными в толпе, чьи огни образовывали узор, исчезающий, вновь возникающий, складывающийся в новый рисунок. Такие вот странные мысли приходили ей в голову, пока она шагала по скучным улочкам Южного Кенсингтона, и, хотя многое еще оставалось неясным, очевидно было одно: ее задача – помочь Мэри, Денему, Уильяму и Кассандре. Но как это сделать? Ни один поступок не казался ей бесспорно правильным. Единственный вывод, к которому она пришла после долгих размышлений: в данном случае стоит рискнуть. Не устанавливать правил ни для себя, ни для остальных – и пусть неразрешимые проблемы накапливаются, а ситуации разверзают свой зев, – она не дрогнет и сохранит полную, абсолютную независимость. Так она лучше поможет тем, кто любит.
В свете этих возвышенных чувств слова, которые мать написала на карточке, прикрепленной к букетику анемонов, приобрели для Кэтрин новый смысл. Дверь дома на Кромвель-роуд открылась, явив мрачную перспективу коридора и лестницы, где единственным светлым пятном был серебряный поднос с визитными карточками, черные кромки которых позволяли предположить, что все знакомые безутешной вдовы тоже скорбят об утрате. Горничная едва ли смогла оценить всю глубину печали, с которой юная леди предъявила цветы – с любовью от миссис Хилбери: приняв подношение, служанка захлопнула дверь.
Лицо в дверях, звук захлопнутой двери подействовали отрезвляюще, и, возвращаясь пешком в Челси, Кэтрин стала сомневаться, получится ли что-нибудь путное из ее намерений. Однако если нельзя доверять людям, тогда следует держаться поближе к цифрам, и так или иначе ее раздумья о собственных проблемах, как всегда, перетекли в размышления о жизни ее знакомых. К чаю она опоздала.
На старинном голландском сундуке в прихожей она заметила пару шляп, пальто и трости, а из-за двери гостиной доносился гул голосов. По легкому восклицанию матери, которым та встретила ее приход, Кэтрин поняла, что явилась слишком поздно, что чашки и молочники точно сговорились не слушаться и что она должна немедленно занять полагающееся ей место во главе стола и разливать гостям чай. Автор дневников Огастус Пелем любил спокойную атмосферу, любил быть в центре внимания и развлекал публику коротенькими рассказами, а для пополнения своего дневника выведывал у своих выдающихся современников вроде миссис Хилбери любопытные подробности о великих людях прошлого – ради этой цели он старался не пропускать ни одного чаепития и за год поглощал неимоверное количество гренков с маслом. Появление Кэтрин он встретил с облегчением, она успела только пожать руку Родни и поприветствовать американскую даму, желавшую посмотреть на реликвии, как разговор вновь вернулся в прежнее русло воспоминаний и обсуждений, так хорошо ей знакомых.
И все же, даже несмотря на разделявшую их плотную завесу, она нет-нет да и поглядывала на Родни, будто надеялась по каким-то внешним признакам понять, что случилось с ним со времени их свидания. Но бесполезно. Его костюм, даже белая манишка и жемчужина на галстуке, словно ставили перед ее быстрым взглядом глухой заслон, отражая любые попытки разузнать что-либо об этом приличном и благовоспитанном джентльмене, который так изящно держит чашку и аккуратно кладет кусочек хлеба с маслом на край блюдца. Родни не обращал на нее никакого внимания, вероятно, потому, что был слишком занят американской гостьей, передавая ей приборы и угощение и учтиво отвечая на ее вопросы. Зрелище, способное охладить любого, кто переполнен разными теориями о любви. Голоса невидимых собеседников звучали с необычайной самоуверенностью, словно подкрепленной мудростью двадцати поколений, а также сиюминутным одобрением присутствующих здесь мистера Огастуса Пелема, миссис Вермонт-Бэнкс, Уильяма Родни и, возможно, самой миссис Хилбери. Кэтрин стиснула зубы, и не только в переносном смысле: повинуясь внутреннему голосу, требующему конкретных действий, она решительно положила на стол конверт, который весь день по забывчивости так и носила с собой. Сверху был написан адрес, и минуту спустя Уильям задержал на нем взгляд, когда привстал, передавая кому-то тарелку. Его лицо изменилось. Он опустился на стул, а затем растерянно посмотрел на Кэтрин – и сразу стало ясно, что его невозмутимость была лишь маской. На минуту-другую он, похоже, напрочь забыл о своей соседке миссис Вермонт-Бэнкс, и миссис Хилбери, чуткая к любой заминке в общем разговоре, спросила, не желает ли та посмотреть «наши вещи».