— Через месяц?
Ларисса согласно кивает.
— Но на что вы тогда будете жить?
— Не знаю, — отвечает она, — кроме работы в ресторане я больше ничего не умею.
— А что Серджио?
Ларисса кривит лицо.
— А что он?
У Мерседес гудит голова. Как насчет кладбища? Может, им удастся построить кафе там? Но где они тогда будут жить? К тому же через кладбище просто так никто не ходит, и ни о какой естественной посещаемости там говорить не приходится. «Мы умрем. Из этой ситуации нет выхода».
Вечером приходит Серджио. Замирает на пороге, самодовольный щегол. Он подстриг волосы в новом салоне отеля «Гелиогабал» и отрастил усы, идеально сочетающиеся с новенькой атласной бирюзовой рубашкой.
— Вы по-прежнему можете переехать в «Медитерранео», — говорит он, — двери я ни перед кем не закрывал.
— «Медитерранео»? — ледяным тоном спрашивает Ларисса. — Так ты его назвал?
— Да, — отвечает он. — Там будет потрясающе. Куда лучше, чем это место даже могло бы стать.
— Я рада за тебя, — отвечает она. — Жаль, что ради него тебе пришлось продать свою семью. Кстати, ты забыл застегнуть пуговицу на рубашке. Смотри, так и простудиться недолго.
— Ларисса…
— Что?
— Ты все еще моя жена.
— Формально.
— Но могла бы оставаться ею по-настоящему… Я готов тебя простить.
Ларисса хватает тарелку и швыряет ему в голову.
— Но что же нам делать? — спрашивает Мерседес. — Мам, мы же не сможем жить.
— Хочешь уйти к нему? Хочешь, да?
Тринадцать лет. Возраст достаточный, чтобы бросить школу. Но как же глубоко она уже познала жизнь.
— Мам…
Ларисса ни на кого не смотрит. Просто работает и работает, как автомат. Шинкует, варит, жарит и подает. Стоит ей переступить порог дома, как улыбка, с которой она обслуживает посетителей, слетает с ее губ.
— Ну что же, если хочешь, иди, — говорит она. — Иди-иди, я тебя держать не буду.
— Мама, я не… На меня-то ты почему злишься? Что я такого сделала?
— А зачем тебе со мной оставаться? — отвечает она. — Ведь со мной тебе ничего не светит. Ровным счетом ничего.
— Будем жить на горе, — произносит Мерседес. — Оттуда, по крайней мере, нас точно никто не выгонит. Что-нибудь придумаем. Я тебе обещаю.
— Нет, это конец, — отвечает Ларисса. В отчаянии многие склонны к драме. — У меня ничего больше не осталось. Без этого места моя жизнь лишится смысла.
— Но у тебя есть я… — говорит Мерседес, и собственный голос звучит в ее ушах тихо-тихо, будто ее мольбы долетают с расстояния в несколько миль.
«Да, знаю, я всего лишь ее жалкое подобие. Разве мне под силу заменить красавицу-сестру? Разве я могу заполнить дыру, в которой когда-то сияла яркая звезда?»
— Мама… — вслух произносит она, и из ее глаз катятся слезы.
«Я ведь только ребенок. Просто ребенок».
Ларисса вдруг приходит в себя — будто кто-то щелкает выключателем. Замечает перед собой дочь, подходит и заключает ее в объятия.
— Прости меня. Прости. Не слушай меня, Мерседес. Ты для меня все. Все, понимаешь? Мы обязательно что-нибудь придумаем.
Но в прикосновении ее рук явно что-то не так. Как и во всем остальном. Мерседес больше не хочет, чтобы ее обнимали.
Она помнит, что такое сон. Отдаленное воспоминание. В этой комнате, где, кроме нее, теперь больше никого нет, ей не спится — ее по-прежнему со всех сторон окружают вещи Донателлы. Забравшись в кровать сестры, можно ощутить ее запах. Найти на подушке несколько волосков и прочувствовать телом вмятину в старом матраце, на котором она раньше спала.
«Я хочу умереть, — думает Мерседес. — Не могу больше так жить».
Ее внутри гложет чувство вины. «Ну почему, почему я ее не поняла? Почему решила, что она хотела просто уехать? Ее ведь можно было остановить и спасти. Она бы меня за это на какое-то время возненавидела, но осталась бы жива. А теперь все пошло прахом. И лучше уже никогда не будет.
Но мне надо спасти мать. Этот дом — все, что она знает, с тех пор, как ей было столько же лет, сколько Донателле. Этот дом, этот ресторан и эти люди. Как вообще случилось, что герцог владеет нами как своей собственностью? Мы ведь его рабы, причем с самого рождения. Все внешние атрибуты свободы присутствуют, но в реальности ее нет. Жизнь каждого из нас принадлежит ему, он располагает ею, как заблагорассудится, и он никогда не простит маму за то, что сказала ему, каков он на самом деле.
И что мне делать? Что? Я не могу допустить, чтобы они у меня отняли мать. Не могу. Сто тысяч долларов? С тем же успехом это мог бы быть миллиард. Или океан. Я бы ничего не пожалела. Отдала бы что угодно, лишь бы ее спасти. Что угодно. Даже собственную жизнь. Только у кого взять сто тысяч американских долларов?»
Она вдруг садится в постели сестры. Ей известно, кто располагает такими деньгами. И как убедить их одолжить такую сумму.
Пятница
52
Джемма
Она превратилась в сплошное месиво из соплей и слез. В последние полчаса из груди наружу рвутся рыдания, которые больше не удается сдерживать. Она стоит, боясь пошевелиться, и вся дрожит, не уверенная, что все уже позади, страшась, что сейчас все начнется по новой. А когда слышит удаляющиеся шаркающие шаги, последние веселые возгласы, силы подводят ее, и она падает на колени на ковер.
На руках перерезают кабельную стяжку. Потом хватают за запястья, и она вся сжимается, думая, что все начинается по новой. Но голос Татьяны прямо над ухом велит не глупить и сидеть смирно, а к этому времени ее уже так натаскали, что она просто делает, что велено.
Но даже когда у нее развязаны руки, к маске она прикасается, только дождавшись разрешения. «Они не хотели, чтобы мы видели, кто из них что делал. Даже у них остались жалкие ошметки стыда».
— Ладно, — говорит Татьяна, — теперь можете снять маски. Отличная работа, девочки. Вы постарались на славу!
Стащив маску, Джемма глядит по сторонам. В этой комнате, спрятанной в самом конце коридора, они сегодня впервые. Мужской зал: сплошная кожа, вельвет и красновато-коричневое дерево. На экране, больше уместном в кинотеатре, застыло смазанное черно-белое изображение, которое она не может разглядеть, — будто кто-то нажал на паузу посередине фильма. Журнальный столик заставлен пепельницами и бокалами. Посередине стоят четыре японские керамические миски, в которые накидали монет, разных цветов: красная, зеленая, желтая и синяя. В зеленой монет гораздо больше, чем в остальных. Кто бы в нее ни целил, глаз у него меткий.