— Ах, Боже мой! Если только за этим дело… Вот что, Иванцов… Скажите ей, что я не тридцать, а пятьдесят рублей жалованья кладу ей на всем готовом, на полгода, на год, если надо. Только чтоб она Нину не бросала… А когда вернется, сам добуду ей место… Вы мне верите?
Иванцов горячими глазами обласкал лицо Тобольцева, стиснул его руку и, взволнованный, вышел.
Он знал, что вся эта поездка будет стоить Тобольцеву более двух тысяч рублей и что она поглотит остатки его капитала, растраченного им за границей… Иванцов от Зейдемана тоже знал, на что растраченного…
На вокзал провожать трех девушек явилась целая толпа молодежи. Марья Егоровна словно помолодела на десять лет.
— Я слов не нахожу, чтобы вас благодарить, Иванцов! Как ушла я тогда в первый раз от вас, прибежала в свой подвал, повалилась в постель и… стыдно сказать… всю ночь проплакала… Ведь бывает же такое наваждение! Так захотелось солнца, моря!.. Просто хоть в петлю лезь!.. Поцеловать мне вас, что ли? Ха!.. Ха!.. Я точно опьянела, знаете? Даже совестно… Ведь больную везу…
— Вы Тобольцева лучше поцелуйте… Это он устроил…
— Нет, не умею благодарить!.. Вы скажите ему только, что нет на свете сейчас человека счастливее меня!
Таня и Нина на прощание обняли Тобольцева и горячо расцеловали его лицо. Обе плакали.
— Друг… Брат! — говорила Таня сочным голосом. — Теперь родные на всю жизнь… Пишите! И мы будем писать…
Все были растроганы. Чернов разрыдался, как женщина. Ему принесли воды, и он был очень доволен минутным вниманием публики.
Тобольцев был бледен и кусал губы, не находя обычных шуток. Прекрасные глаза обреченной девушки, их молящий взгляд жгли его душу, лишали его мужества. Он знал, что за эту неделю больная Нина, за которой он ходил, как нянька, безумно влюбилась, в него, со всем пылом и отчаянием своей догорающей жизни. Он знал, что Нина взяла у него частицу его души и что не скоро забудет он болезненную красоту этого высокого и трагического чувства…
И он знал также, что линии их двух жизней, скрестившиеся случайно и внезапно, не встретятся уже никогда…
Потом уехал и Шебуев — никто не знал куда.
Но через день в квартире Тобольцева был обыск. Все поднялись с диванов всклокоченные, бледные. Нянюшка чуть не умерла от страха. Тобольцев с неизменной улыбкой пояснил, что это его жильцы. Бумаги оказались у всех налицо и в исправности. Ничего подозрительного, кроме нескольких брошюр, не нашли. Но ведь и не их искали.
Тобольцева все-таки с неделю подержали в заключении ещё с недельку вызывали для разъяснений, наконец отпустили… И по этому он догадался, что Шебуев благополучно выехал за границу и что в Москве на его следы не напали.
Нянюшке было строго наказано скрыть от матери Тобольцева арест. Старушка умела молчать. Она съездила в Таганку на поклон «самой» и доложила, что барин кланяются. «Скоропостижно получили телеграмму и в Саратов выехали в киятре представлять». Такова была данная ей год ещё назад инструкция хозяина.
— Как бы маменька стороной не узнала!.. — сокрушалась впоследствии нянюшка. — Убьешь ты ее, Андрюша!
— Откуда ей узнать-то?.. А вы держите язык за зубами, нянечка… Ведь вы у нас — дипломат…
— Ох, пропадешь ты когда-нибудь за всю твою доброту! Хоть бы мать пожалел… Много она из-за тебя слез пролила…
Вот это было верно. Анна Порфирьевна Тобольцева, староверка, как её муж, ходившая всю жизнь в темном платочке, была суровой женщиной. И если б не её заступничество за Андрюшу, то отец заколотил бы его в гроб ещё в детстве.
Кирилл Андреевич Тобольцев был родом сибиряк, крутой нравом, фанатик в религиозных вопросах, в торговле предприимчивый и удачливый. Он вел торговлю мехами. В один из своих наездов в Москву он пленился красотой Анны Порфирьевны. За приданым он не гнался, хотя невеста принесла с собой двухэтажный дом и десять тысяч деньгами. Но что значила эта сумма для афериста, каким был Тобольцев?
Он в жизнь не тронул ни копейки из жениного капитала и никогда не рисковал им в своих предприятиях. Он обожал жену, несмотря на свою суровость, несмотря на ежегодные дебоши в Нижнем. Когда, семь лет спустя после свадьбы, Тобольцев заметил, что жена его тоскует и тает, он тяжело призадумался.
В Минусинске жил тогда знаменитый врач из политических ссыльных. Он имел от практики не менее десяти тысяч дохода, своих лошадей. Город носил его на руках.
Тобольцев, как все мужики, науку отрицал, а к интеллигентам питал с юности враждебное недоверие. Но любовь к жене превозмогла, и он повез её к знаменитости-терапевту.
Как удар грома пришиб его приговор врача. Анне Порфирьевне оказывалась необходимой немедленная перемена климата. Тоска (по родине?) съедала её силы, нервная система была отравлена невидимыми, неуловимыми ядами… Впереди грозила чахотка.
У Анны Порфирьевны был вид уличенной преступницы.
Тобольцев схватил себя за волосы.
— Печаль, говорит… О чем печаль? — допытывал он жену. — С тебя ли пылинки не сдуваю? Не токмо просьбу там али что… намек понимал… Наказуешь ты меня, Царица Небесная!
Она молчала, сидя перед ним с поникшей головой, красивая, тонкая, задумчивая… молчаливая… «Всегда молчаливая, — припомнил он с жутким чувством. — И смеха её за все семь лет не слыхал ни разу…»
Через месяц Тобольцев сам сдался и почувствовал себя в пятьдесят лет стариком. Целые полгода он ликвидировал дела. Наконец они переехали в Россию, в Москву, и поселились в Таганке, в доме, где Анна Порфирьевна провела свое детство. Там-то вскоре и родился Андрюша.
На Никольской и сейчас существует магазин в два окна, где была контора Кирилла Андреевича.
Двое его сыновей с детства учились ему помогать и образование получили самое элементарное. Старший скоро стал правой рукой отца. Но он был прижимист от природы, не имел торгового размаха и шири отцовской натуры. И, глядя на него, как он подозрительно следит за приказчиками и выгадывает вершки товара у скорняков, можно было вперед сказать, что он не «прогорит» от афер, но и никогда не подымет дела на ту высоту, на какой оно стояло лет десять* назад.
— Эх стар я стал! — не раз говорил Тобольцев. — Силы не те а то показал бы я тебе, остолоп, как дела-то ведут!
Они оба с женою всей душою отдались религии.
На Рогожском кладбище имя их пользовалось уважением[13].
Анна Порфирьевна от природы была тонкая душа и умная женщина. Она настояла на том, чтобы третьего сына, талантливого Андрюшу, «припадавшего к книжке», отдали в коммерческое училище. Это усилило вражду братьев к ребенку. Они давно подметили холодность к ним матери, её сдержанную страсть к Андрюше и не прощали ему ничего.
Андрюша лет двенадцати попал в театр случайно, — конечно, без ведома родителей. Попал на «Эгмонта» Гете, когда роль Клерхен играла Ермолова[14], и этот вечер решил его судьбу… Он ещё не сказал себе ясно тогда: «И я буду актером!» Как звезда небесная, далекой казалась ему такая цель. Но он уже не видел жизни вне театра… Он скоро понял, что ничего не знает, что дом не даст ему ничего… И он читал тайком, жадно и беспорядочно. Впоследствии знакомство с студентами заронило в него надежду самому попасть в университет. Но театр оставался его Меккой.
Что было дома, когда узнали об его похождениях!.. Даже мать отреклась от него в первый раз, когда отец избил его до беспамятства. Анна Порфирьевна молилась всю ночь…
Но Андрюша боролся за свои мечты, за свою любовь… Он крался к матери, трепетным голосом говорил ей об «Эгмонте», об «Орлеанской Деве», о высоких чувствах, о светлых слезах, обо всем, что дал ему театр… Он читал ей стихи, полный истинного вдохновения… А она слушала, заперев двери, широко открыв темные, строгие глаза, наслаждаясь и страдая, и волнуясь от всего нового, запретного и таинственного, что вторгалось в её собственную душу… Она открещивалась от этой «дьявольщины», но вся тянулась смотреть в это вдохновенное личико, слушать этот трепетный голос… Запершись по вечерам на своей половине, она говорила с сыном шепотом.
Иногда она так задумывалась, что даже не слыхала рассказов Андрюши… Ей вспоминалось другое лицо, странно похожее на мальчика: такие же золотистые кудри, такие же искрившиеся глаза… Вспоминался ей приказчик-сибиряк, мелькнувший, как красивый сон, в угрюмых сумерках её затворнической жизни… его пылкая любовь к красавице-хозяйке; удаль и размах его недюжинной натуры; его пение; его вдохновенная игра на гармонике, которая в его руках рыдала, смеялась и будила все мечты её молодости, так быстро смятые в браке с нелюбимым пожилым человеком, так безжалостно раздавленные в суровом служении долгу.