— Пламенная душа у твоей матери! — говорил Тобольцеву Потапов. — Жаль, что родилась она так рано!.. Такие натуры в нашем деле незаменимы… А ты, Андрей… тово… блестящим адвокатом оказываешься? Чуешь аль нет, к чему это тебя теперь обязывает?
И года не прошло, как Анна Порфирьевна передала Андрею из рук в руки, тайно от сыновей, несколько тысяч рублей.
Как часто случалось, что Тобольцев, по смерти отца живший отдельно от всей семьи, являлся неожиданно к ужину, в Таганку, веселый, как всегда. Но по тревожному блеску его глаз мать догадывалась… Покончив с ужином, она вела сына наверх, на свою половину.
— Ну, что ещё случилось? — спрашивала она шепотом, тщательно заперев все двери. — Уж вижу, что стряслась беда… Говори!
И он рассказывал, что находил нужным.
— Давай спрячу! — раз предложила ему сама Анна Порфирьевна. — У меня никто не найдет.
Он с восторгом поглядел в её прекрасное лицо, тонкое и темное, как у византийской иконы. Этого он не ожидал, а сам просить не посмел бы.
— Маменька, вы у меня клад! — сказал он, взволнованно целуя её руку. — И знаете, маменька, я открытие сделал… Ха!.. Ха!.. Я догадываюсь, что вашей душе только двадцать лет…
Тобольцев скоро познакомил мать со своим «учителем жизни». Анна Порфирьевна страстно ревновала сына и сначала сторонилась от Потапова. Но и года не прошло, как она сама подпала под его обаяние.
— Красивая натура твоя мать, — говорил не раз Потапов Тобольцеву. — Такие женщины только в нашем народе родятся… Посмотри, как она терпима, чутка и как тонко умеет разбираться! А ведь прошла., мимо жизни… И всю юность сидела впотьмах. Жалость какая!.. И что ты любишь её так сильно, я вполне понимаю…
А ей он один раз признался:
— Я вообще высоко ценю женщин, Анна Порфирьевна. Но вы — единственная, которую я люблю.
Через какой-нибудь год они оба уже так уверовали в эту новую союзницу, что тащили к ней все, что боялись держать у себя. И теперь даже разрешения не спрашивали, а прямо приносили и сдавали. И никто в доме, кроме Анны Порфирьевны и нянюшки, не знал, зачем приходила молодежь и что хранилось в глубоких кладовых староверческого дома.
Никто так не радовался сближению Анны Порфирьевны с Потаповым, как сам Тобольцев. Но этот факт он, как и все в жизни, оценивал с эстетической точки зрения. В общении этих двух натур он находил элементы красоты.
«В тебе есть что-то романтическое, Стёпушка, говаривал часто Тобольцев. — Тебя бы в герои романа живьем взять!»
Сибиряк и казак родом, Потапов кончил в Красноярске гимназию с золотой медалью, но медали не получил И в Томский университет его не приняли. Единственный сын у родителей, он поссорился с ними и без копейки денег, работая по дороге, где таская на баржах кули, где справляя батрацкую работу за ночлег и хлеб, добрался-таки до Москвы и поступил вольнослушателем в университет.
По предложению Анны Порфирьевны, он приписался в её конторе приказчиком; от жалованья отказался, жил посторонними заработками и только изредка заглядывал в склад Тобольцевых. Но охотно брал на себя разные поручения, сопряженные с поездкой в Сибирь и разъездами по провинции. Анна Порфирьевна доверяла его способностям. За эти «деловые отношения» он всегда сам назначал вознаграждение, потому что время свое ценил. Анна Порфирьевна никогда с ним не торговалась. И жить он мог бы, собственно говоря, «барином», но на самом деле жил убого. Где-то на Замоскворечье, в пятом этаже гостиницы, под крышей, он нанимал номер в десять рублей. И было там три стены, а вместо четвертой — крыша дома шла наклонно, образуя нишу в виде острого угла. Получалось впечатление не то крышки гроба, не то одиночной кельи в Бутырской тюрьме. Это была настоящая мансарда, где ходил ветер, где нельзя было выпрямиться, не ударившись головой о крышу. Поэтому огромный Потапов, входя в номер, садился потурецки на пол; стол и постель устраивал у более высокой стены, а в нишу складывал книги, свое единственное имущество. Впрочем, он скоро, по случаю, приобрел старый, рыжий чемодан для рукописей и книг. И очень им гордился.
— Как можешь ты тут жить?! — спрашивал Тобольцев.
— Эх, ты! Маменькин сынок! А в тайге бродяжничать, думаешь, слаще?
С каким умилением вспоминал впоследствии Тобольцев эту клетку, где впервые проснулась и забилась его собственная душа! Что за жаркие речи до зари говорились в этой мансарде! Чего только не извлекали из недр чемодана!
— Это твоя Алладинова лампа, купеческий сын, — смеялся Потапов. Не будь я, погиб бы ты в лабиринте жизни.
Долго боролся Потапов с этой страстью к искусству, которую не мог вытравить из души Тобольцева!
Сам Потапов никогда, по принципу, не ходил ни в театр, ни в оперу, ни на картинные выставки.
— Что не для народа, то не для меня, — решил он раз навсегда. — Да и зачем я буду время тратить Ту же пьесу всегда в печати прочту, коли она того стоит.
— Да разве это то же самое? — возмущался Тобольцев. — Другой артист так осветит роль…
— Ишь ты! Артист, полагаешь, умнее меня будет? Да на какого дьявола мне эти роли и типы? Ты мне идею подай! А коли нет ее, то я и читать не стану.
Тобольцев огорчался этой нетерпимостью.
— Даже Белинский и Добролюбов считали театр школой, — напоминал он.
— Эва! Полвека-то назад! А по-твоему, жизнь вперед не ушла? А отразилась ли она своими яркими сторонами в искусстве вашем? Да и что позволяют сказать со сцены?.. Что в сороковых годах было запрещёно, то и сейчас в силе осталось для театра Читал и это, брат! Словом, мертвое царство… Да и у артистов твоих, и у художников нешто есть душа: Нету! Потому — пар у них вместо души!.. Ха!.. Ха! Смотри, Андрей, как бы и у тебя она не выдохлась.
— Это возмутительно! — говорил Тобольцев.
— Ладно, возмущайся!.. ещё при Цезарях, Людовиках да Борджиа повелось так, что художники твои да артисты подделывались под вкусы и требования покровителей…[16] Гением перерастали меценатов, а из заколдованного круга общественного мнения вырваться все-таки не могли… И новых идеалов миру не указывали… Где они, новаторы?.. Сожгли ли хоть одного артиста на костре за ересь, как Джордано Бруно или Галилея? И на всех современниках тяготеет это наследственное проклятие… Да это и последовательна с их стороны. Революция убьет искусство… И революция артистам не нужна…
Но, как ни старался иронизировать Потапов, ой все-таки был «неравнодушен» к «Андрюшке». Как-то раз объяснился в следующей форме:
— Долго разбирался я, что меня к тебе влечет, «эстетик» ты несчастный!.. Почему эта слабость непростительная у меня к тебе?.. Ведь ты, в сущности, мой первый компромисс в жизни, — раздумчиво и мягко говорил Потапов, разглядывая свои большие белые руки словно их раньше не замечал.
— Так-так… — соглашался Тобольцев, с заблестевшими глазами, а у самого дух захватывало от торжествующей радости.
__ Ну вот в одну из бессонных ночей я этот вопрос решил. Моя к тебе люб… привязанность там, что ли?., Это в сущности, та же потребность в счастье, всякой твари присущая… Другие, там, в баб влюбляются, ты театру душу продал… кто вину предался, кто в карты дуется ночи напролет… А ты для меня…
— Вино, карты, эстетика и компромисс! — крикнул Тобольцев и радостно расхохотался.
— Все, брат, в мире старо, — продолжал Потапов с какой-то виноватой улыбкой. — И знаешь? Я этого классического эстета, императора Адриана, тоже понимать начинаю…
— Ах, интересный человек был! Какая сложная душа!
— Что его любовь к Антиною[17] приняла извращенные формы, это дело эпохи и нравов… Но я понимаю его, что он, тоскуя или утомившись, от одного вида Антиноя отдыхал душой…
— И ты, Стёпушка, у меня душой отдыхаешь? — сорвалось у Тобольцева теми звуками, с такой нежностью, с какой никогда он не говорил с женщинами. — И я для тебя, выходит, олицетворяю красоту с которой ты так воюешь?.. Лестно, черт возьми! Ой, возгоржусь!
Потапов с необъяснимым выражением восторга и печали глянул в лицо Тобольцева, и вздох вырвался из его груди.
Часто впоследствии Тобольцев с сладкой грустью вспоминал об этой минуте… И сердце его билось, как никогда не билось оно ни раньше, ни после от воспоминаний о женской любви.
Когда дела Потапова «расширились», по его выражению, он зажил «паном». То есть переехал из мансарды на квартиру, в захолустье, где-то у Антроповых Ям. Он платил за комнату двенадцать рублей, но она оыла огромная, в три окна. «Салон», — смеялся Потапов… Правда, зимою по углам в ней выступал снег и стекла промерзали. А железная печка и плохая голландка[18] не давали выше одиннадцати градусов температуры.
— Зато воздуха и света сколько угодно! — говорил Потапов.
— Даже чересчур много! Прямо в Якутской области себя чувствуешь… — подхватывал Тобольцев.
— А что ж? И это имеет свою хорошую сторону. Подготовляет… А мне, сибиряку, не к лицу нежиться Вот что!
Мебели в салоне Потапова почти не было, если не считать предметов первой необходимости, и комната казалась пустой. Зато всюду грудами лежали газеты журналы, книги. Читал он много, исключительно по социологии и политической экономии; Маркса знал, как псаломщик свой требник. Слыл за сильного оратора, посещал все заседания сельскохозяйственное общества, все студенческие сходки. Но для натуры как Потапов, деятельной и страстной, несмотря на наружную флегму, трудно было удовлетвориться рефератами и полемикой. Поэтому в ту памятную зиму когда Потапов жил у Антроповых Ям, они видались с Тобольцевым нечасто… Слишком разными интересами были полны их души. Да и Потапов нередко уезжал из Москвы. Пропадал, никто не знал куда и зачем. Но всякий раз встреча была праздником дл обоих.
В тот памятный год, чаще чем когда-либо, Тобольцев, рискуя «собственной шкурой», выручал Степана перед обысками.
— Богатая у тебя натура, Андрюшка! — сказал как-то раз Потапов. — И сколько в тебе противоречий уживается! Шут тебя знает! Такая любовь к жизни с одной стороны, и эстетизм, и черт его знает что! А рядом дерзость поразительная… Какое-то красивое презрение к этой самой жизни и её благам…
— Браво, Стёпушка! Да у тебя вырабатывается стиль?!