Не будь у полковника даже никакой иной причины оскорбиться, явись к нему Бэзил в обличье самом неотразимом, с впечатляющим списком спортивных побед, умей он самым естественным образом сочетать в своих манерах признание социального равенства с собеседником и уважение к его возрасту, являйся он законным владельцем тысячи арендованных у него земельных участков или даже будь он родным племянником его, подполковника, непосредственного командира, употребление гражданским лицом таких слов, как «надутые» и «идиотские» по отношению к гвардейским частям бригады уничтожило бы Бэзила в глазах подполковника окончательно и бесповоротно.
– И вот я что предлагаю, – продолжал Бэзил. – Записаться в дополнительный резерв и указать в качестве выбранного ваш полк. Так годится?
Когда подполковник смог заговорить, обретя голос, то контролировать его ему не удалось – из горла вырвались звуки, больше всего похожие на те, что издает висельник, успевший провисеть на веревке несколько секунд, прежде чем веревку перерезали. Он ощупывал ворот, как если бы там и вправду могла находиться петля.
– Нет, так не годится. Мы не берем офицеров из дополнительного резерва.
– Ну а как бы я мог поступить к вам?
– Боюсь, что я невольно ввел вас в заблуждение. В моем полку вакансий для вас нет. Мне нужны командиры взводов. В настоящее время у меня в полку имеются шесть или семь прапорщиков старше тридцати лет. Можете вы представить себя во главе взвода?
– Вообще-то могу, хотя такого мне бы хотелось меньше всего, почему я и не собираюсь в строевые подразделения. В конце концов, разве мало в гвардии чисто штабной работы, правда же? На самом деле я собирался записаться к вам, а потом присмотреть что-нибудь поинтереснее. Знаете, я думаю, что полковая жизнь покажется мне крайне унылой, но все уверяют меня, что для начала приличный полк – это самое лучшее.
Петля на шее подполковника стянула ему горло. Он не мог произнести ни звука, а потому издал некое подобие не человеческой речи, но вороньего карканья, сопроводив это красноречивым жестом, которым дал понять, что беседа окончена.
Среди подчиненных мгновенно разнеслась весть, что подполковник опять не в духе.
Бэзил поплелся назад к Анджеле.
– Ну, как все прошло, милый?
– Плохо. Очень плохо.
– О господи, а ведь ты так импозантно выглядел!
– Да дело было не в этом. Я и держался безукоризненно, и не сказал ничего лишнего. Наверно, этот старый хрыч опять что-то тут напутал.
Глава 7
Утверждая, что Петруша не может писать в охваченной войной Европе, мы хотим сказать, что он не может писать так, как писал раньше, верно? Так, может быть, ему лучше остаться здесь и замолчать эдак на годик, дав себе время для развития?
– О, не думаю, что Петруша с Цветиком способны развиваться. Я имею в виду, что вот шарманка, например, она же не развивается, а просто воспроизводит разные музыкальные мелодии, оставаясь все той же шарманкой. По-моему, Петруша с Цветиком как музыкальный инструмент достигли совершенства.
– В таком случае представь себе, что Петруша сумел бы развиться, а Цветик нет, или же что оба они развились, но в разных направлениях. Что тогда произойдет?
– Да, что тогда произойдет?
– Зачем им для написания стихотворения требуются двое? – спросила рыжеволосая девица.
– Ну, не мешай, Джулия, не уводи дискуссию в сторону!
– Я всегда считала, что стихи писать – это работа индивидуальная. И сдельная.
– Но согласись, Джулия, что ты не слишком-то искушена в вопросах поэзии.
– Потому и спрашиваю!
– Не кипятись, Том. На самом деле ей все это неинтересно. Ей просто нравится злить нас своим занудством.
Они завтракали в ресторане на Шарлотт-стрит, и за столом их было так много, что если рука одного тянулась к стакану, а одновременно с этим его сосед пытался своим ножом взять себе кусок масла, то манжет первого оказывался в масле; слишком много желающих было заполучить меню – один-единственный листок, написанный от руки на сероватой бумаге, листок передавали друг другу и изучали – с нерешительностью и безразличием; слишком много клиентов приходилось на одного официанта, и он путал и забывал заказы. За столиком их было всего шестеро, но для Амброуза это было слишком много. Беседа состояла из безапелляционных утверждений, перемежаемых восклицаниями. Жизнь Амброуза протекала в разговорах и для разговора. Он наслаждался этим хитроумным искусством – умением к месту добавить неотразимое, как удар, сравнение или комментарий, внезапно брызнуть фонтаном остроумных пародий, аллюзий, ясных для одних, непонятых другими, сверканием переменчивых мнений и непрочностью временных союзов; его забавляла дипломатическая тактика отступлений и преобразований, рост или ослабление первенства, укрепление или сведение на нет диктаторских полномочий. Все это могло происходить за один час застольной беседы. Но сохранялось ли это теперь? Не кануло ли безвозвратно изысканное и трудное искусство беседы вместе с прочими приметами погребенного навек мира Дягилева?
Вот уже который месяц он общался лишь с Поппет и ее друзьями, а с возвращением Анджелы Лайн и Бэзил откололся от группы, так же неожиданно, как и примкнул к ней, оставив Амброуза в странном ощущении покинутости.
Почему, недоумевал он, подлинные интеллектуалы обществу себе подобных всегда предпочитают прохвостов? Бэзил – филистер и плут, временами вызывающий скуку, временами – неловкость; таким, как он, в грядущем государстве рабочих не будет места, так почему же, думал Амброуз, мне так не хватает общения с ним? Странное дело, продолжал размышлять он, каким непригодным для обитания видится человеку цивилизованному, с развитым вкусом, тот рай, который рисует ему каждое из вероучений. Няня рассказывала мне о рае небесном с играющими на арфах ангелами, коммунисты манят меня описаниями мира всем довольных и праздных рабочих. Бэзил не вписывается ни в ту, ни в другую картину, его туда не пустят. Религия приемлема лишь в своей разрушительной фазе – монахи-пустынники, уничтожившие Ипатию Александрийскую с ее обманом; анархисты, сжигавшие на кострах монахов, в Испании; пламенные проповеди в часовнях, импровизированные выступления уличных ораторов, полных ненависти и зависти к богатым. С адом все ясно. Человеческий ум достаточно развит, чтоб создать вдохновенные описания всевозможных ужасов, но когда требуется изобрести рай, тут он демонстрирует лишь тупость и беспомощность. Вот чистилище – это то, что надо. Только чистилище способно даровать естественное счастье без благословенных пророческих видений, никаких тебе арф, никакого общеустановленного порядка, лишь вино, беседа и человечность в ее разнообразных проявлениях. Чистилище – место для некрещеного, для набожного язычника, для откровенного скептика. Удостоился ли я крещения современностью? По крайней мере имя мне оставили прежнее. Прочие писатели-леваки согласились на плебейскую односложность. Амброуз непростительно буржуазен. Так нередко повторяет Петруша. К черту Петрушу, к черту Цветика! Неужели у этих кошмарных молодых людей нет других тем для разговора!
Сейчас они спорили насчет счета, позабыв, что съел каждый или каждая из них, и передавали друг другу меню, сверяя цены.
– Когда ты решишь, сколько, скажи.
– У Амброуза счет, как всегда, самый крупный, – заметила рыжеволосая девица.
– Дорогая Джулия, только не говори мне, что на эту сумму семья рабочего могла бы кормиться целую неделю. Я чувствую, что не наелся и охотно поклевал бы еще, милочка моя. И я уверен, что рабочие едят гораздо больше.
– Да известен ли тебе прожиточный минимум для семьи из четырех человек?
– Нет, – печально согласился Амброуз, – он мне не известен. И не сообщай мне его. Цифра эта ни в малейшей степени меня не удивит. Я склонен предположить, что она трагически мала. (Зачем я говорю все это? К чему эти ужимки, эти подмигивания, дрожание ресниц, как если бы я сдерживался, чтобы фыркнуть от смеха? Почему я не говорю прямо, как подобает мужчине? Я похож на Апулеева осла, чей наглый голос все обращает в насмешку.)
Компания вышла из ресторана и нестройной кучкой встала на тротуаре, не в силах решить, куда и с кем кому идти, в какую сторону и зачем… Амброуз попрощался с ними и поспешил прочь странно легким шагом, но с тяжелым сердцем. Возле какого-то паба его грубо освистали два солдата. «Я пожалуюсь на вас вашему старшине», – весело, чуть ли не светски-любезно бросил им он и торопливо продолжил путь. Хотел бы я быть одним из них, думал он, быть с ними заодно, пить с ними пиво, провожать грубыми шутками проходящих мимо эстетов. Что сулит мне грядущая революция? Приблизит ли она меня к ним? Изменит ли мою походку, мою речь, станет ли мне менее скучно в обществе Поппет Грин и ее друзей? В начавшейся войне всем найдется дело. Один я тащу на себе груз своей непохожести.
Он пересек Тоттенхем-Корт-роуд и Гоуэр-стрит, идя без определенной цели, а просто желая глотнуть свежего воздуха. Лишь при виде застившего осеннее небо массива Лондонского университета и очутившись в его тени, он вспомнил, что здесь находится Министерство информации и что его издатель, мистер Джеффри Бентли, служит здесь, возглавляя один из недавно организованных подотделов министерства. Амброуз решил навестить его.
Пройти в здание оказалось делом чрезвычайно трудным. Лишь однажды Амброузу случилось столкнуться с подобными трудностями, когда ему необходимо было пройти на территорию расположенной за городом киностудии, где у него была намечена деловая встреча. Казалось, все тайны секретных служб всего мира собраны здесь, в этом солидном здании. Лишь после того, как в проходную был вызван мистер Бентли, который подтвердил личность Амброуза, его пропустили.
– Нам приходится проявлять бдительность, – пояснил мистер Бентли.
– Почему?
– Слишком много людей сюда проходит. Вы даже не представляете, насколько это осложняет работу.
– А в чем заключается ваша работа, Джеффри?