– Тогда пошли домой поужинаем, – сказал его дядя. – А по дороге зайдешь на почту и отправишь телеграмму.
Стало быть, он зашел на почту, отправил телеграмму мистеру Марки, точно как продиктовал ее дядя: «Ночует сегодня Гринбери Задействуйте полицию Необходимости свяжитесь начальством Джефферсоне», вышел и на следующем углу нагнал дядю.
– Полиция-то зачем? – спросил он. – Вы ведь вроде…
– Для сопровождения в Мемфисе, куда ему там заблагорассудится направиться, – ответил его дядя. – В любом направлении, кроме как назад, сюда.
– А зачем ему вообще куда-то направляться? – спросил он. – Вы ведь сами вчера вечером сказали, что меньше всего ему хотелось бы быть там, где его никто не видит; меньше всего хотелось бы скрываться где-нибудь, пока его фокус не…
– Ну что ж, получается, я был неправ, – сказал его дядя. – И к тому же оговорил его. Получается, я приписал девятнадцатилетнему не только больше изобретательности, чем у него есть, но и больше коварства. Ладно, пошли. Поздно уже. А тебе надо не только поужинать, но и успеть потом вернуться в город.
– В контору? – спросил он. – У телефона подежурить? Разве домой вам нельзя позвонить? К тому же, если вы даже не собираетесь останавливаться в Мемфисе, зачем вам звонить и сообщать о…
– Нет, – прервал его дядя. – В кино. И, предупреждая твой вопрос, скажу, что это единственное место, где никто из тех, кому сейчас девятнадцать, или, как Харрису, двадцать один, или, как некоему Маллисону, скоро будет восемнадцать, не сможет отвлекать меня своей болтовней. Мне надо поработать. Вечер я проведу в компании негодяев и уголовников, у которых хватает не только храбрости, но и умения творить зло.
Ему было известно, что все это означает: Перевод. Потому он даже не стал заходить в дядину гостиную. А дядя после ужина ушел первым, и только он его и видел.
И вообще, если б он, Чарлз, и не пошел в кино, то весь вечер не увидел бы своего дядю; ужинал он не торопясь, поскольку времени было вдоволь, несмотря на то что только его дядя, и никто кроме него, стремился, кажется, уйти подальше от всего рода человеческого; и так же, не торопясь, поскольку времени все еще было вдоволь, вышел на свежий вечерний морозец и направился в сторону Площади, в кино, не зная, да особо и не интересуясь тем, что будут показывать; может, ему предстояло посмотреть очередной фильм про войну, но это не имело значения, он шел, думая, вспоминая, как однажды фильм про войну должен был, не мог не оказаться чем-то самым дурным, что можно было выдержать при его сердечном томлении, но получилось иначе, поскольку между тем фильмом про войну и событиями Международной Жизни в представлении мисс Хоггенбек лежала пропасть, в тысячу раз более глубокая, чем пропасть между событиями Международной Жизни в представлении мисс Хоггенбек и погончиками и саблями в классах ЦПОЗ; думая, что, если бы род человеческий мог посвятить все свое время просмотру кинофильмов, войн бы не было вообще, и придуманных страданий тоже не было бы, но ведь люди не могут уделять столько времени просмотру кинофильмов, ибо скука – это единственное состояние человека, с которым кино справиться не может, а проводить в кинозале больше восьми часов в сутки не получится, потому что еще восемь надо спать, а его дядя говорил, что помимо сна есть только одно занятие, которое человек способен выдерживать восемь часов подряд: работа.
Итак, он пошел в кино. И если бы он не посмотрел кино, то не приостановился бы у харчевни «Олнайт» и не заметил бы стоящий у бордюра фургон, внутри которого болтались без дела видневшиеся через боковые перегородки цепи и скобы, а повернувшись к окну, не увидел бы у стойки, за едой, самого мистера Маккаллума, при котором, прислоненная рядом с ним к стойке, была тяжелая деревянная дубина – неизменное его орудие обращения с чужими лошадьми и мулами. И если бы у него не оставалось еще четырнадцати минут до того, как он должен был быть дома (если только это не суббота или в этот день не проходит какая-нибудь вечеринка), он бы не заглянул в харчевню и не спросил мистера Маккаллума, кто купил лошадь.
Высоко в небе стояла луна. Освещаемая ею Площадь осталась позади, и ему сделались видны колеблющиеся тени собственных ног, набегающие на тени голых веток и далее на частокол забора, но ненадолго, потому что на углу двора он перелез через забор, чтобы спрямить дорогу до ворот. И теперь ему был виден приглушенный свет настольной лампы, пробивающийся через окно гостиной, и, сам никуда не торопясь, скорее влекомый куда-то туда, где сходятся в своей первозданности изумление, и загадка, и (главным образом, хотя отчего так, он бы не сказал) поспешность, он остановился, повинуясь инстинкту и борясь с желанием убежать, – все что угодно, только не потревожить этот час, не нарушить этот запрет, этот ритуал Перевода, о котором все в семье говорили с заглавной буквы, – обратного переложения Ветхого Завета на древнегреческий, на который он был, в свою очередь, переведен некогда с младенческого древнееврейского, чем его дядя занимался уже двадцать лет, на два года и еще несколько дней дольше, чем он, Чарлз, живет на этом свете, неизменно удаляясь в гостиную раз в неделю (а иногда и два, и три раза, учитывая, что случалось много чего, что его задевало или оскорбляло), запирая за собой дверь, и никто – ни мужчина, ни женщина, ни ребенок, ни клиент, доброжелатель или хороший знакомый – не мог даже притронуться к дверной ручке, пока его дядя сам не повернет ее изнутри.
И он, Чарлз, подумал, что, если бы ему было не почти восемнадцать, а восемь, он бы не обратил никакого внимания на эту студенческую лампу, а равно на запертую дверь; а если бы ему было не восемнадцать, а двадцать четыре, его вообще бы здесь не было, потому что другой юноша, девятнадцати лет, купил какую-то там лошадь. А потом он подумал, что, может, совсем наоборот: в двадцать четыре он бы поспешал как никогда в жизни, а в восемнадцать его бы вообще здесь не было, потому что в восемнадцать он только и знал что спешить, поторапливаться, изумляться, ибо, что бы там ни говорил его дядя, он, восемнадцатилетний, не мог предугадать, каким образом девятнадцатилетний – Макс Харрис – рассчитывал при помощи одной только лошади кого-то там обвести вокруг пальца или кому-то отплатить.
Но ему в том и нужды не было: обо всем позаботится его дядя. А от него требуется только одно – темп, скорость. И с этим он справился, переходя с шага на бег и обратно с самого первого момента, когда вышел из харчевни, завернул за угол, добрался до двора, пересек его, поднялся в холл и спустился вниз к запертой двери, не останавливаясь ни на секунду, сразу потянулся к ручке и вошел в гостиную, где за столом, без пиджака, в одной рубашке, надвинув на глаза козырек, защищающий от света настольной лампы, не поднимая глаз, сидел его дядя, перед которым стояли на подставке раскрытая Библия и словарь греческого языка, а у локтя лежала трубка с мундштуком из кукурузного початка, а по полу были разбросаны многочисленные пожелтевшие листы рукописи.
– Он купил лошадь, – сказал он. – Зачем ему понадобилась лошадь?
– Надеюсь, чтобы ездить верхом. – Его дядя по-прежнему не поднимал взгляда и даже не пошевелился. Потом все же посмотрел на него и потянулся к трубке. – Мне казалось, мы договорились…
Дядя остановился, трубка, мундштук которой уже едва не касался его губ, тоже застыла в воздухе, как сделалась неподвижной и оторвавшаяся от стола рука, удерживающая трубку на весу. Такому ему уже приходилось быть свидетелем, и сейчас на мгновенье показалось, что он наблюдает то же самое: миг, когда дядя его не видит, а где-то в глубине, на глазном дне раздается щелчок, и складывается короткое, в два слова, иногда и меньше, острое отрывистое предложение, после которого он вылетит из комнаты.
– Ясно, – сказал его дядя. – Что за лошадь?
– Маккаллума. – Он говорил столь же отрывисто. – Жеребец.
– Ясно, – повторил его дядя.
На сей раз он не запнулся; ничего разгадывать не пришлось.
– Я с ним только что виделся, в харчевне, он там ужинает. Коня привез на продажу сегодня днем. Я заметил его фургон в переулке, когда из школы возвращался, только не…
Дядя не видел его, совсем; глаза у него были пустые, такие же как у девицы Харрис, когда она вчера вечером впервые вошла к ним в дом. Потом дядя что-то сказал. На греческом то ли на древнегреческом, ведь его дядя пребывал далеко, в тех старых временах, когда Ветхий Завет был переведен впервые, а может даже, только написан. Такое с его дядей случалось: скажет ему на английском что-нибудь такое, чего, как желалось бы им обоим, его, Чарлзова, мать не услышала бы, а после повторит на древнегреческом, и даже ему, древнегреческого не знавшему, это казалось на слух куда тверже, куда точнее по смыслу, независимо от того, кто это сказал, да, точнее, пусть даже слов не разберешь, или, по крайней мере, он не разбирал раньше. И сейчас это была одна из таких фраз, и по звучанию она ничуть не походила на то, что кто-нибудь когда-нибудь извлекал из Библии, по крайней мере с тех пор, как за нее взялись пуритане-англосаксы. Дядя был уже на ногах, сорвал со лба козырек и отшвырнул его в сторону, пнул ногой стул, на котором сидел, схватил висевшие на другом стуле пиджак и жилет.
– Пальто и шляпу, – скомандовал дядя. – На кровати. Живо.
Ну он и бросился к двери. Из комнаты они оба вылетели как ошпаренные, волоча за собой шлейф разлетевшихся по полу бумаг, поднялись в холл, впереди шагал дядя, уже в жилете и пиджаке с развевающимися фалдами, держа раскинутые руки позади, а он, Чарлз, старался не отстать и помочь-таки дяде сунуть руки в рукава пальто.
Далее через залитый лунным светом двор – к машине, шляпа все еще у него в руках, затем в машину; не разогревая двигателя, дядя на подсосе рванул назад – миль тридцать в час, – вылетел по подъездной дорожке на улицу, резко, так, что шины завизжали, развернулся и помчался вверх по улице, по-прежнему на подсосе, на углу выскочил на противоположную полосу, пересек Площадь с той же примерно скоростью, что и Макс Харрис, затормозил на полном ходу у харчевни рядом с фургоном Маккаллума и выскочил из кабины.
– Жди! – бросил его дядя, вбегая в харчевню, через окно которой он увидел Маккаллума, все так же сидевшего у стойки, со все так же прислоненной к ней дубиной, и попивающего кофе, но тут к нему подбежал дядя, схватил палку и, даже не остановившись, потащил Маккаллума за собой к выходу, точно так же, как две минуты назад он тащил его, Чарлза, из гостиной; подскочив к машине, рывком открыл дверь и велел ему, Чарлзу, пересесть за руль, и бросил внутрь дубину, и втолкнул Маккаллума, и залез в машину сам, и изо всех сил захлопнул дверь.
Все это было для него весьма характерно, потому что в этом смысле его дядя был хуже Макса Харриса, даже если он никуда не торопился и вообще никуда не ехал. То есть стрелка спидометра могла стоять примерно на середине, но Макс Харрис хоть отдавал себе отчет в том, что едет быстро, а его дядя нет.
– Гони, – сказал дядя. – Сейчас без десяти десять. Но богатые едят поздно, так что, может, успеем.
Ну, он и погнал. А когда выехали за город, прибавил еще, хотя покрытие было гравиевым; шестимильная асфальтовая дорога до города – это единственное, что Барон Харрис упустил или, во всяком случае, не успел построить, умерев слишком рано. Так или иначе, ехали они довольно быстро, дядя пристроился на краю сиденья, как на насесте, не отрывая взгляда от стрелки спидометра, как если бы с того момента, как она впервые вздрогнула, он все время был готов выскочить из машины и помчаться на своих двоих.
– Привет, Гэвин.
– Вы только посмотрите на него, – повернулся его дядя к мистеру Маккаллуму. – Дайте срок – и я так поприветствую вас, что соучастником у меня пойдете.
– Так ведь он же знал, что это за лошадь, – сказал мистер Маккаллум. – В такую даль из дома поехал, только чтобы сказать, что покупает ее. К рассвету уже был на месте, спал в машине, а в кармане у него, словно охапка листьев, шуршали доллары, четыре или пять сотен. Да в чем дело-то? Он что, утверждает, что он несовершеннолетний?
– Ничего он не утверждает, – сказал его дядя. – Он вообще никому не разрешает говорить про свой возраст, даже своему вашингтонскому дяде. Забудьте про это. С жеребцом-то вы что сделали?
– Отвел в конюшню, в стойло поставил, – сказал мистер Маккаллум. – Все путем. Конюшня маленькая, всего одно стойло, ничего там больше не было. Он мне сказал, что беспокоиться не о чем, ничего больше и не будет. Он ее заранее подобрал, к тому времени как я подъехал, все уже было готово. Но я самолично проверил дверь, ограду – все. Нормальная конюшня. Иначе бы я там лошадь не оставил, сколько бы он мне ни заплатил.
– В этом я не сомневаюсь, – сказал его дядя. – Что за конюшня?
– На отшибе стоит, он ее прошлым летом построил, за рощицей, в стороне от других конюшен и загонов. И загон свой, и в самой конюшне только одно большое стойло и кладовка, туда я тоже заглянул: только седло, уздечка, попона, и скребница, и щетка, и немного корма. И еще он сказал, что любой, кто притронется к этому седлу и уздечке, да и к корму, познакомится с этой лошадью поближе, ну а я сказал, что пусть лучше поостерегутся, всем лучше поостеречься, потому что, если кто-нибудь окажется здесь и откроет дверь в стойло, предполагая, что найдет там обыкновенную лошадь, это не только ему громко аукнется, но и хозяину лошади тоже. А он сказал, что ему-то, по крайней мере, ничего не аукнется, потому что кто, как не он, только что ее продал. Но конюшня нормальная. Там даже специальное окошко врезано, чтобы можно было влезть наверх и сбрасывать корм, пока лошадь не привыкнет к новому хозяину.
– И как скоро это произойдет? – спросил его дядя.
– Ну я-то научился справляться с нею, – сказал мистер Маккаллум.
– В таком случае у нас, может, вот-вот появится шанс посмотреть на вас в деле, – сказал его дядя.