Внезапно из-за спины, с берега, что-то крикнул глухонемой. На сей раз членораздельно. И очень громко.
2
– Ну, что там с дознанием? – спросил Стивенс.
– Лонни Гриннэп. – Коронером был старый сельский врач. – Двое парней нашли его нынче утром утонувшим, с леской от собственного перемета на шее.
– О господи! Дурачина несчастный. Я подъеду. – Как окружному прокурору Стивенсу там было нечего делать, даже если это был не просто несчастный случай. И он это знал. Но ему хотелось посмотреть на покойного из сентиментальных побуждений. То, что называлось нынче округом Йокнапатофа, было некогда основано не одним пионером, а тремя одновременно. Все они приехали вместе верхом через Кэмберлендское ущелье, то ли из Южной, то ли из Северной Каролины, когда на месте нынешнего Джефферсона находилась контора уполномоченного по делам индейцев племени чикесо, купили по индейскому патенту землю, обзавелись семьями, добились преуспеяния и с годами сошли со сцены, так что теперь во всем округе, становлению которого они способствовали, остался лишь один наследник всех трех имен.
И это был Стивенс, потому что последний из Холстонов умер еще в конце минувшего столетия, а тот самый Луи Гренье, на чье мертвое лицо Стивенс ехал посмотреть жарким июльским полднем за восемь миль, так до самой смерти и не узнал, что его зовут Луи Гренье. Он даже не мог написать имени, каким называл себя – Лонни Гриннэп, – сирота, как и Стивенс, мужчина ростом чуть ниже среднего и возрастом где-то между тридцатью и сорока, знакомый всей округе, – с лицом, если присмотреться, едва ли не утонченным, застывшим в одном и том же всегда доброжелательном выражении, с неизменно пышной мягкой золотистой бородой, не знавшей, что такое бритва, и светлыми добрыми глазами, – «тронутый», говорили люди, но что бы под этим ни имелось в виду, тронутый слегка, так, чтобы убрать лишь немногое из того, чего могло бы не хватать, – живущий из года в год в лачуге, собственноручно сколоченной из неровных досок и сплющенных жестяных банок из-под растительного масла, с глухонемым сиротой, которого он подобрал и поселил у себя десять лет назад, и одел, и накормил, и вырастил и который по умственному развитию даже до своего благодетеля не дотянулся.
Если посчитать, то его хибара и перемет и донки находились почти точно в центре той тысячи и даже более того акров, которыми некогда владели его предки. Но он этого так и не узнал.
А если бы и узнал, то, полагал Стивенс, не придал бы значения, он всяко отклонил бы саму мысль, что у кого-то может или должно быть столько земли, которая принадлежит всем, в радость и на пользу каждому, – в его собственном случае это были тридцать или сорок квадратных футов, где стояла его хибара, и участок реки, где он ставил перемет и рад был видеть любого и в любое время, независимо от того, дома он или нет, – пусть пользуются его снастью и кормятся его едой, если найдется что есть.
Иногда он подпирал дверь деревянной колодой, обороняясь от рыскающих вокруг хищников, а случалось, без предупреждения или приглашения появлялся вместе со своим глухонемым спутником в домах и хижинах, расположенных в десяти-пятнадцати милях от его жилища, и мог оставаться там неделями, улыбчивый, доброжелательный, совершенно нетребовательный и неподобострастный, готовый устроиться на ночь там, где это удобно хозяевам, – на сеновале, в семейной спальне, в гостевой комнате, меж тем как глухонемой ложился спать на крыльце или просто на земле поблизости от дома, откуда он мог слышать, как дышит тот, кто был ему одновременно братом и отцом. Это был для него единственный звук на земле, лишенной голоса. Он безошибочно узнавал его.
Время едва перевалило за полдень. Воздух застыл в знойной истоме. В какой-то момент на краю длинной равнины, там, где шоссе начинает бежать параллельно руслу реки, Стивенс увидел продуктовую лавку. Обычно здесь бывало пустынно, но на сей раз ему сразу бросились в глаза кое-как припаркованные подержанные машины с откинутым верхом, оседланные лошади, мулы и фургоны – и водителей, и возниц он знал по именам и фамилиям. А, что еще важнее, они знали его, голосовали за него из года в год и называли по имени, хотя язык его понимали не вполне, как не понимали, что означает прикрепленный к цепочке часов ключик – знак принадлежности к братству Фи Бета Каппа Гарвардского университета. Он остановился рядом с машиной коронера.
Дознание, судя по всему, происходило не в лавке, а по соседству, в мукомольне, где перед открытой дверью собралось в молчании больше всего мужчин в чистых субботних комбинезонах и рубашках, с обнаженными головами и загорелыми шеями, на которых выделялись белые полосы от бритья по случаю субботы. Они пропустили его внутрь. Там оказались стол и три стула, на которых сидели коронер и двое свидетелей.
Стивенс увидел мужчину лет сорока с чистым мешком из дерюги в руках, который он складывал и складывал так, что в конце концов тот стал походить на книгу, и молодого человека, на чьем лице застыло выражение усталого, но непреходящего изумления. Тело, прикрытое стеганым одеялом, лежало на небольшом возвышении, к которому крепилась бездействующая дробилка. Он подошел к нему, и откинул одеяло, и посмотрел на лицо покойного, и вернул одеяло на место, и повернулся, уже готовый ехать назад в городок, но в городок назад так и не поехал. Смешавшись с мужчинами, стоявшими у стены со шляпами в руках, он стал слушать свидетелей; сейчас говорил – удивленно, устало, недоверчиво – молодой человек; он заканчивал описание того, как нашел тело. Стивенс увидел, что коронер подписывает заключение и прячет ручку в карман, и понял, что в городок он не вернется.
– Полагаю, это все, – сказал коронер. Он обернулся к двери. – Все, Айк, можно уносить.
Вместе с другими Стивенс посторонился, давая четверым мужчинам войти внутрь.
– Забираете его, Айк?
Старший из четырех бегло оглянулся на него.
– Ну да. Похоронные он держал у Митчелла в лавке.
– Поуз, Мэтью и Джимми Блейк с вами?
На сей раз Айк посмотрел на него с некоторым удивлением и даже раздражением.
– Не хватит – добавим.
– Я участвую.
– Спасибо, – кивнул его собеседник, – но мы справимся.
Подошел коронер.
– Все, ребята, довольно, – нетерпеливо бросил он, – дайте пройти.
Вместе с другими Стивенс вышел наружу, снова на знойный воздух. У дверей стояла повозка, которой раньше здесь не было. Задний полог был откинут, дно устлано соломой, и вместе с другими Стивенс стоял с непокрытой головой, глядя, как четверо мужчин выходят из помещения с завернутым в одеяло тяжелым свертком в руках и направляются к повозке. Трое или четверо подошли помочь, Стивенс тоже двинулся в ту сторону и тронул за плечо молодого человека, вновь отметив про себя прежнее выражение усталости и крайнего изумления.
– Вы подплыли к лодке, еще не зная, что дело неладно, – сказал он.
– Точно, – откликнулся молодой. На сей раз он говорил спокойно, по крайней мере сперва. – Я подплыл, уцепился и погреб назад. Ну что на крючке что-то есть, я еще раньше понял. Видно было, как леска провисает под чем-то…
– Вы хотите сказать, повели лодку назад, – сказал Стивенс.
– … под чем-то… Сэр?
– Повели назад лодку. Подплыли, уцепились за борт и повели назад.
– Да нет же, сэр! Я сел за весла. И погреб назад, на ту сторону. И ничего такого не подумал! Что я, рыб, что ли, не видел?…
– Чем? – спросил Стивенс. Молодой уставился на него. – Чем погреб?
– Веслом! Оно валялось на дне лодки, и я погреб назад, и все время было видно, как они выскакивают из воды. Они его не отпускали! Они прилипли к нему и не отпускали, даже когда мы тащили его на берег, все жрали и жрали! Рыбы! Были бы черепахи – понятно, но это были рыбы! Впились в него! Ну конечно, мы подумали, что там тоже рыбы. И действительно, рыбы там были! Никогда больше в рот рыбешки не возьму! Никогда!
Вроде бы времени прошло немного, а день куда-то ушел, и с ним отчасти ушла и жара. Вернувшись в машину, вставив ключ в замок зажигания и готовясь отъехать, Стивенс напоследок посмотрел на повозку. Что-то тут не так, думал он. Что-то не сходится. Что-то я упустил, не увидел. Либо что-то еще не произошло.
Повозка тоже тронулась с места, переползая через насыпь в сторону главной дороги; на козлах сидели двое, и еще двое ехали на оседланных мулах по обе стороны повозки. Стивенс повернул ключ зажигания, машина быстро набрала скорость и обогнала повозку, тоже ехавшую довольно быстро.
Проехав с милю по шоссе, Стивенс свернул на ухабистую дорогу, ведущую к холмам. Она поползла вверх, солнце теперь то исчезало, то вновь появлялось – во впадинах между поднимающимися с обеих сторон склонами уже наступил закат. В каком-то месте дорога раздваивалась. На развилке стояла церковь, свежевыкрашенная, без колокольни, а к ней прилепилось маленькое неогороженное кладбище с беспорядочно разбросанными надгробиями из дешевого мрамора, а то и могилами без всяких надгробий, отмеченными лишь врытыми в землю перевернутыми стеклянными банками, да глиняными горшками, да битым кирпичом.
Сомнений у него не возникло. Он подъехал к церкви, обогнул ее и поставил машину капотом к развилке и дороге, по которой только что приехал и которая дальше загибалась и исчезала из поля зрения. Из-за этой неровности он и услышал приближение повозки раньше, чем увидел ее, а вскоре услышал и шум автомобильного двигателя. Он доносился, быстро приближаясь, снизу и сзади, из-за холмов, и вскоре показался, уже сбрасывая скорость, грузовик с плоским днищем, застеленным брезентом.
Он показался из-за поворота и остановился на развилке; тут Стивенс снова услышал скрип колес повозки, а затем и увидел ее и двух верховых, выезжающих в уже сгустившихся сумерках из-за поворота, а из машины на дорогу вышел мужчина, и Стивенс узнал его: Тайлер Болленбо – фермер, женатый, семейный, прослывший человеком самонадеянным и неистовым в гневе, родившийся в здешних краях, но уехавший на Запад и возвратившийся, волоча за собой шлейф слухов о деньгах, заработанных карточной игрой, женившийся, купивший землю и в карты больше не игравший, зато по прошествии лет начавший закладывать собственные урожаи и торговать на полученные деньги будущими урожаями хлопка; сейчас, казавшийся в сумерках выше обычного, он стоял на дороге рядом с повозкой и, не повышая голоса и никак не жестикулируя, разговаривал с ее пассажирами. Рядом с ним стоял еще кто-то, в светлой рубахе, но его Стивенс не узнал и больше в ту сторону не смотрел.
Он потянулся к ключу зажигания; мотор завелся, и машина вновь тронулась с места. Он включил передние фары и быстро отъехал от кладбища, направляясь к дороге, а когда проезжал мимо повозки, на подножку к нему вскочил мужчина в светлой рубахе и что-то крикнул. Тут Стивенс узнал и его, это был младший брат Болленбо, уехавший много лет назад в Мемфис, где, по слухам, нанялся охранником и участвовал с оружием в руках в подавлении забастовки рабочих-текстильщиков, а последние два-три года живший у брата, скрываясь, говорят, не столько от полиции, сколько от кое-кого из своих мемфисских приятелей либо партнеров по бизнесу, появившихся уже потом. Время от времени его имя мелькало в сводках об уличных стычках и потасовках на сельских танцах и пикниках. Однажды двое полицейских схватили его в Джефферсоне и бросили в тюрьму, где он по субботам, напившись, хвастался былыми подвигами либо проклинал нынешнюю злую судьбу, а также старшего брата, заставляющего его работать на ферме.
– Что ты тут, мать твою, вынюхиваешь? – прорычал он.
– Бойд, – остановил его Болленбо-старший. Он даже не повысил голоса. – Лезь в машину. – Он стоял, не шевелясь, – крупный мужчина с мрачным лицом, смотревший на Стивенса своими холодными, блеклыми, лишенными какого-либо выражения глазами. – Привет, Гэвин, – сказал он.